Благочестивых слов в душе признавши цену,
Я каждому его смиренно отдаю.
Далее следую за твоим письмом, и то не о золоте приходится говорить: о стихах моих. Если ты непременно хочешь, чтобы стихи мои в послании к Дмитриеву метили на Катенина, то буде воля твоя; но признайся, что я не слыхал, чтобы он когда-нибудь унижал достоинства Державина или хотел пускаться писать басни: следственно на его долю выпадает один стих о Людмиле; жалею, что он не достойным образом разит — извини мне выражение — нахальство входить в рукопашный бой с Жуковским на поприще, ознаменованном блистательными его успехами. Тут уже идет не о личности, а о нравственном безобразии такого поступка; ибо не признавать превосходства Жуковского в урожае нынешних поэтов значит быть ослепленным завистью: здесь слепота глупости подозреваться не может. Еще окончательное слово: стихотворческого дарования, не говорю уже о поэтическом, в Катенине не признаю никакого; с Шаховским можно еще быть зуб за зуб: бой ровнее: он род удельного князя, который также при случае может напасть в расплох, и отразить его приносит некоторую честь. Каков он ни есть, а всё в наше время единственный комик. Бог душу мою видит; спроси у него, и он скажет, что ни за какие лица, а еще менее того за мою харю вступаться не буду; но, как есть честь, истинна, есть так же и изящность, которой должно служить верою и правдою и потому, где и как можно, изобличать тех, которые оскорбляют представителей ее. — Ну полно ли? уговор лучше денег: если ответ твой на мой ответ будет ответом на мой ответ, то не иметь тебе от меня ни ответа, ни привета. Я так отстал от русской словесности, то есть от ее житья-бытья, что дурные стихи меня уже не бесят; сохранил одно чувство сладострастия при чтении хороших. Сам пишу стихи полусонный и махинально: читать их здесь не кому, а ты сам ремесленник и знаешь, что следственно первейшего и главнейшего удовольствия я не имею; а стоять на ряду с к.[нязем] Цертелевым в Сыне Отечества под клеймом: Варшава, чести и прибыли большой нет.
Пиши ко мне о себе; о радостях и неудовольствиях своих, надеждах и предположениях. Пока у нас не будет журнала с нравственною и политическою целию, писать весело нельзя. Мы все переливаем из пустого в порожнее и играем в слова, как в бирюлки. Прости, мой искусный Бирюлкин. Обнимаю тебя от всего сердца.
15. H. И. Гнедичу. 17–19 апреля или 29 апреля — 4 мая 1820 г. Петербург.
Чедаев хотел меня видеть непременно — и просил отца прислать меня к нему как можно скорее… по счастию — тут и всё. — Дело шло о новых слухах, которые [29] нужно предупредить. Благодарю за участие — и беспокойство
Пушкин.
Адрес: Николаю Ивановичу Гнедичу.
16. Л. С. Пушкину. 24 сентября 1820 г. Кишинев.
Кишенев. 24 сент. 1820
Милый брат, я виноват перед твоею дружбою, постараюсь загладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами. Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновенью. Генерал Раевской, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к Кавказским водам, лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить, Инзов благословил меня на счастливый путь — я лег в коляску больной; через неделю вылечился. 2 месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень нужны и черезвычайно помогли, особенно серные горячие. Впроччем купался в теплых кисло-серных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в дальном расстояньи друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты [не] со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии — любопытен во всех [своих] отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерической план Наполеона в рассуждении завоевания Индии. Видел я берега Кубани и сторожевые станицы — любовался нашими казаками. Вечно верьхом; вечно готовы драться; в вечной предосторожности! Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за нами тащилась заряженная пушка, с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа — они готовы напасть на известного русского генерала. И там, где бедный офицер безопасно скачет на перекладных, там высокопревосходительный легко может попасться на аркан какогонибудь чеченца. Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению. Когда-нибудь прочту тебе мои замечания [об] на черноморских и донских казаков — теперь тебе не скажу об них ни слова. С полуострова Таманя, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь. Здесь увижу я развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапеи, думал я — на ближней горе посереди кладбища увидел я груду камней, утесов, грубо высеченных — заметил несколько ступеней, дело рук человеческих. Гроб ли это, древнее ли основание башни — не знаю. За несколько верст остановились мы на Золотом холме. Ряды камней, ров, почти сравнившийся с землею — вот всё, что осталось от города Пантикапеи. Нет сомнения, что много драгоценного скрывается под землею, насыпанной веками; какой-то француз прислан из Петербурга для разысканий — но ему недостает ни денег, ни сведений, как у нас обыкновенно водится. Из Керча приехали мы в Кефу, остановились у Броневского, человека почтенного по непорочной службе и по бедности. Теперь он под судом — и, подобно Старику Виргилия, разводит сад на берегу моря, не далеко от города. Виноград и миндаль составляют его доход. Он не