Глаза потухали от душевных бурь, как потухает пламя, колеблющееся от малейшего дуновения ветерка. Неожиданно, в самую неподходящую минуту, в присутствии отца, вспоминался вдруг запах волос, бархатная кожа лица, горячие руки…
Душа его стала мрачной, пылающей, и не раз он просыпался по ночам, чувствуя в сердце бездонную, зияющую пропасть. В часы полуденного отдыха юноша прокрадывался в конюшню и отдавал свой хлеб кобыле Басе. Она была единственной поверенной его тайн. Рафал смотрел на нее с восхищением. У нее был длинный корпус, невысокие сухие, точеные ноги, которыми она ступала удивительно грациозно и мягко, как по ковру. Бока впалые, как у волчицы, высокий круп, лопатки такие длинные, что мускулы их выпирали над грудью, а ляжки поджарые, вытянутые. На тонкой, длинной, с красивым изгибом шее сидела маленькая головка с умными глазами, глубоко посаженными в необычайно широких лобных костях. Глаза эти были полны мысли, уверенности и можно было побожиться – гордости.
Тонкая кожа, под которой можно было прощупать все жилы, мускулы и сухожилия, была покрыта мягкой, бархатной шерстью. Белая, длинная, густая и буйная грива ниспадала волной, никогда не стриженный хвост красиво отставал от корпуса. А движения! Она изгибалась, как змея: верхом на ней можно было повернуть на столе. Она умела легко и свободно плясать на месте, подходила к руке, как балованный ребенок, но умела также вырвать из рук повод персидского мундштука и, разинув пасть, закусив удила, вихрем нестись через рвы и заборы, даже если рука всадника разрывала ей железом губы.
Рафал помнил Басю с первого дня ее жизни. Она вспоминалась ему мохнатым жеребенком, который бегал на слабых ногах за маткой, сильной, рослой, белой кобылой, вспоминалась и короткогривой кобылицей, которая в лугах резвилась на воле. Он первый вскочил ей на спину, без узды и седла. Он первый приучил ее к недоуздку и объездил охлябь ночною порой, тайком от кравчего. Сколько раз летел он с нее наземь так, что с трудом потом поднимался. Не раз носила она его ночью стремглав по полям, дух замирал тогда у обоих, и сердце переставало биться. В конце концов Рафал приручил ее. Теперь Бася любила его. Она еще издали узнавала его шаги, ржала тихонько и радостно при его приближении и стучала копытом о землю, когда он уходил. Паныч ласкал ее, кормил, холил, сам чистил скребницей, сам поил и вываживал.
Бывало, отдав ей принесенные лакомства, он садился на желоб, обвивал руками ее шею, прижимался лбом к ее лбу и сидел так, задумавшись, без движения. Лошадь тянула к нему свой влажный, раздувшийся храп с черными провалами, а умные глаза ее останавливались на нем с сочувственным, тревожным вопросом. Теперь Рафал часто приходил к ней без хлеба и без яблок… Он по-прежнему садился на желоб и, прищурившись, глядел Баське в глаза, с загадочной улыбкой напевая ей вполголоса смутную песню своей души, песню без слов, никем никогда еще не слышанную, и звуки ее лились безотчетно из самого сердца, как льются слезы из глаз…
Как-то в начале марта Рафал, милостиво допущенный к отцу, вошел вечером в спальню, откуда только что вылетел приказчик, получив положенную на каждый день порцию попреков, брани и крика. Новая обязанность Рафала состояла в чтении отрывков из старых газет, которые кравчий брал у соседей. Чтение продолжалось обычно недолго, не больше получаса. Кравчий лежал уже в постели. На столик, стоявший в ногах постели, приказчик Петр положил все ключи. Давно зажженная сальная свеча в жестяном подсвечнике уже догорала. Когда Рафал осторожно вошел в спальню и остановился на пороге, старик сразу закричал на него:
– Чего ты там прячешься? Опять какую-нибудь каверзу строишь… Возьми-ка газету и почитай мне, да повнятней, с того места, где кончил вчера. На чем мы там остановились?
– На «Похвальном послании ксендзу Здзеховичу из Пекошова».
– Знаю. Прихлебателям всегда хорошо, и в газетах про них напечатают! Валяй дальше! Да внятно, сударь, читай, так чтобы суть было можно понять.
Рафал взял в руки истрепанный и перепачканный номер «Краковской газеты» за 1796 год и начал громко и истово читать.