придворных и прочее, и прочее. Надежды на скорое окончание войны становились всё призрачнее, и чем меньше места оставалось надеждам, тем вольготнее в душе располагался страх.
Елизавета Алексеевна, а с нею вся челядь, не выходили из домовой церкви — денно и нощно молились за победу православного оружия...
Скоро на тракте появились беженцы — всё больше пеший люд с узлами и заплечными мешками, со скотиной. Усталые, серые от пыли, до смерти напуганные «пришествием» антихриста и грядущим за ним концом света, они стращали народ всякими ужасами, из которых часть видели сами, а частью были наслышаны от очевидцев. Где теперь находятся Бонапартовы войска, ответить не могли, пожимали плечами, разводили руками и делали такие робкие глаза и с таким трепетом озирались, будто речь шла о войске Сатаны, которое могло одновременно присутствовать повсюду. Другие ругались, грозили отомстить «басурманину», но бежали дальше; третьи звали с собой. Словом, текла мутная река, в которой невозможно было отличить правду от вымысла, опасность от безделицы, разумное от безрассудного, мужественного и порядочного человека от малодушного себялюбца. И уже один вид этой мутной реки, реки слёз и проклятий, поколебал многих из тех, кто видел её. И если кто-то полагал ранее, что общее бедствие — не такое уж и бедствие, или что оно никоим образом не коснётся его, пройдёт мимо, то, поглядев хотя бы с четверть часа на толпы угрюмо бредущих беженцев, такой человек очень скоро терял уверенность в своей исключительности, недосягаемости, и начинал понимать, что общее бедствие это всё же не воз старьёвщика, который проедет мимо независимо от того, бросишь ты на него что-нибудь из хламья или нет, — лишь обдаст тебя тяжёлым духом и — будто бы не было его; общее бедствие, катившееся по тракту ныне, грозило переехать каждого, переломать хребет и рёбра, грозило вмять тебя в твою же землю и обратить твой дом в твою домовину, и что самое обидное — даже не заметить этого, как не замечает старьёвщик червяков и муравьёв, которых давят колёса его воза... Так, поколебавшись, многие готовы были оставить родные места и пойти за этими людьми. Не отличалось единством и уездное дворянство: кто-то по-прежнему считал себя в полной безопасности, но таких оставалось всё меньше, а кто-то всерьёз подумывал о переезде. Ходили упорные слухи, будто Бонапарт с сочувствием относится к литовским и белорусским дворянам, к шляхте, поскольку считает их угнетёнными, и, даруя им свободу, обещая привилегии, рассчитывает видеть их в числе своих союзников. Тайком от властей обсуждали сей вопрос и сходились в том, что молва в данном случае может иметь под собой основание: если Бонапарт со своей громадной армией двинет далее на восток и начнёт захватывать собственно русские губернии, то ему будет не безразлично, кто останется у него за спиной — верный человек или тот, кто припрятывает для удобного случая нож. Вполне разумно выглядело и предположение, что император французов ищет, на кого можно опереться, кто поддержит его провиантом, кто даст квартиры его солдатам, кто проявит заботу о раненых... Быть может, всё обстояло именно так, но беженцы говорили обратное: грабят и жгут, невзирая на чины и лица, и благородных имён не выспрашивают... Модест Антонович мучился сомнениями несколько дней. Утром, когда первый солнечный луч проникал в его комнату, когда через раскрытое окно до его слуха доносился жизнерадостный щебет проснувшихся птиц, Модест Антонович, поразившись на свежую голову, до какого сумасшествия могли дойти люди, надеялся, однако, что страхи преувеличены, и решал остаться. Это его решение горячо поддерживал мосье Пшебыльский, говоря: «Французы — цивилизованные люди! Они не тронут тех, кто встретит их, — встретит пусть не с распростёртыми объятиями, но хотя бы приветливо». Вечером, когда из-под печей и из углов медленно выползали сумерки, когда всё в природе затихало, а дом, готовясь ко сну, вздыхал и скрипел, у Модеста Антоновича сердце замирало от мысли, что сумасшествие — это состояние, характерное для человеческого общества, что так было во все времена и так будет, что сумасшествие не имеет границ, — ко всякому новому знанию, ко всякому устойчивому положению люди по обыкновению приходят дорогой наибольших страданий, ценой наибольших потерь. С этой мыслью Модест Антонович не мог не считаться, и, засыпая, он принимал решение: поутру начинать готовиться к отъезду. Но назавтра опять приходил тёплый солнечный луч, а весёлое щебетание птиц вносило в ход мыслей спокойствие и упование на благополучное и скорейшее разрешение всех трудностей.