Слушая разговоры этих почтенных господ, Александр Модестович думал о том, что с своей нелюбовью к политике и с своей привязанностью к естественным и медицинским наукам он, уйдя с головой в любимое дело, быть может, не замечает очевидного, и, быть может, он близорук, неосмотрителен, он видит стены своей комнаты, уставленные книгами, стены своего храма, и полагает, что эти стены вечны, и мир, который в них заключён, тоже вечен, а мир, который за стенами, давно устоялся и незыблем на многие столетия вперёд, — и, быть может, поверив в это, он не замечает, что мир за стенами его храма внезапно покосился и дрожит и висит уже на волоске, не сегодня-завтра рухнет, и раздавит храм и его самого, близорукого... На минуту показалось, катится беда, катится, громыхая камнями, крутится мельница, перемалывая человеческие жизни, грядёт безобразное чудище с смрадным дыханием и стучится уж в двери храма, а он, учёный муж девятнадцати лет, любуется крыльями бабочки да копается в мышиных и лягушачьих потрохах. Подумалось, что огнедышащий монстр готовится к прыжку и вот-вот прыгнет, независимо от того, видишь ты его или нет, жалуешь ты любовью политику или не жалуешь... Александра Модестовича вдруг обеспокоила собственная беспечность: вокруг него только и слышно, что о войне, он же живёт, как жил, — в своём храме. Но, может статься, всё это слухи, и не будет никакого безумия; достаточно только оглянуться, чтобы увидеть, как прочен мир — как ярко светит майское солнце, как ласков ветерок и безмятежен щебет птиц, какой неодолимой стеной стоит лес, с каким величавым спокойствием текут воды Двины. Потом такая явилась мысль: лекарь должен быть вне политики. И тут же нашёл подтверждение: вот Яков Иванович, хоть и гомеопат, но неплохой лекарь, и тоже более помалкивает, когда рассуждают о политике эти сведущие господа. Но неожиданно для себя Александр Модестович раздражился: пустое! суетная болтовня! время коротая, пугают друг друга, а заодно и легковерных крестьян — вон они внимают, притихли в тёмном углу, зыркают тревожными глазами, даже про пиво забыли. Иное дело Аверьян Минич. Тот, кажется, мудрец, и ухом не ведёт, всякого здесь наслушался, ничем его не удивишь, никак не околпачишь. Разговоры — и только! И какая война! Может быть, когда-то во времена тёмные; может быть, где-то — где люди не так миролюбивы. Далеко. Там всё возможно. В Финляндии, в Польше, в Пруссии... А здесь в разгаре весна, здесь солнце. И Полоцкий уезд — такая глубинка, до какой ни один монстр не достанет. Здесь, хочешь не хочешь, а будешь вне политики, ибо делается она в больших городах, в столицах, и любит широкие дороги. А тут — Дроново, а тут — болота...
Между тем прапорщик говорил, что Польша сегодня наводнена войсками, и хотя объявлена свободной, таковой, увы полякам, не является. Общеизвестно, что все польские свободы ныне хранятся в Лувре, а земли польские превратились не во что иное, как в плацдарм. Что же поляки?.. Они молятся на Бонапарта, они кричат ему: «Vive L’Empereur!», они готовы пожертвовать честью ещё хоть тысячи пани Валевских, они ждут, что Бонапарт подарит им сверх «свобод» ещё Литву и Белоруссию; Польша стала страной рекрутов... Почтовый служка при этих словах согласно кивал, а лекарь Либих качал головой: «Я ни на грош не смыслю в политике, но всё, что вы говорите, милостивые государи, не питает во мне надежд на спокойную старость...».
Александр Модестович так и не увидел Ольгу в то утро. Аверьян Минич, разумная голова, похоже, не очень-то нагружал дочь работой, берег, и со всем хозяйством справлялся сам. И то верно: много перебывает в корчме случайных людей; обидеть не обидят, побоятся великана-корчмаря, а вот руки, зудящие от вожделения, о стол почешут, и блудливыми глазами обсмотрят с головы до ног, и с похотливыми мыслями приценятся, смутят невинную душу; рук соблазнившихся себе не отсекут и глаз своих соблазнившихся не вырвут, как-нибудь проживут с грехом до смертного одра, дальше же будь что будет. Такие вот приходили к Александру Модестовичу благонравные мысли, а то, что всего каких-нибудь три часа назад сам он, пленённый видом купающейся девицы, вёл себя не совсем пристойно, его вовсе не смущало.