Паук - страница 59
То были тяжелые дни, однако в это время я научился, как уже сказал, выстраивать систему раздвоенного сознания и представляться перед ними сумасшедшим, а Паучок тем временем держался замкнуто. Отчасти это произошло благодаря табаку: в Гэндерхилле выдача табака представляла собой одну из тех жестких вех, как-то разнообразивших дни. Табак выдавали из жестянки в передней части палаты после завтрака и после ужина. Я быстро научился становиться вместе с остальными в очередь, удовольствие доставлял не столько сам табак, сколько, как ни странно, его недостаточность, скудость утренней порции, из-за чего человек с нетерпением дожидался вечера (выкурив весь полученный к полудню), а потом конец вечерней порции заставлял в долгие бессонные ночи с нетерпением дожидаться утра. Все удовольствие заключалось в проволочке, в предвкушении; и вот так они делали тебя своим созданием, потому что если ты приходил в беспокойство, то лишался своей порции, и весь приятный ритм предвкушения и удовлетворения исчезал; и до чего же унылым, скучным становился день! И это тоже побуждало меня выстраивать систему раздвоенного сознания, так как если я представлялся хорошим сумасшедшим, мне дважды в день давали табак, я мог по своему усмотрению выкуривать его или припрятывать. Но табак был не всесилен: люди все равно бились до крови головой о стену, разрывали одежду, прожигали тело самокрутками, заталкивали халаты в отверстия туалета и спускали воду, вода заливала камеру и, журча, текла по проходу. Ведь это было жесткоскамеечное отделение, и мы находились там потому, что сорвались; но я научился представляться хорошим сумасшедшим, и тогда решили, что я готов предстать перед доктором Остином Маршаллом.
Разговор был недолгим. Происходил в его кабинете; доктор сидел, я стоял, позади меня у двери находился мистер Томас. На письменном столе лежала раскрытая история болезни; я догадался, что это моя, мне почему-то не приходило в голову, что она у меня есть. Доктор ковырялся в курительной трубке спичкой.
— Ты очень молод, чтобы быть тяжело больным, — негромко произнес он, глядя на меня и держа в пальцах трубку. — Как чувствуешь себя в палате?
— Отлично, — ответил я (мне было велено отвечать так).
— Сэр, — тихо подсказал мистер Томас.
— Сэр, — добавил я.
— Деннис, хочешь перевестись вниз?
— Да, сэр.
— Да, — пробормотал он и снова опустил взгляд на мою историю болезни. Потом спросил: — Почему ты сделал это, сынок? Можешь сказать?
— Я не хотел, сэр. Это была ошибка.
— Значит, сожалеешь об этом?
— Да, сэр.
— Что ж, это уже начало. А, мистер Томас? Начало, так ведь?
— Да, сэр, — ответил от двери мистер Томас.
— Не думаю, что ты снова сделаешь это, — сказал доктор Остин Маршалл. — Как-никак, мать всего одна.
Он поднял взгляд и вскинул брови; мне велели ни в коем случае не говорить, что сделал мой отец. Мистер Томас напоминающе покашлял. Я молчал. Главный врач несколько секунд писал что-то в моей истории болезни, потом сказал:
— Давайте переведем его вниз, посмотрим, как он поведет себя. В блок Б, мистер Томас — могу я предоставить все частности вам?
— Да, сэр.
— Отлично. Деннис, ты, наверно, ничего не знаешь о морских сражениях? — сказал он, встав и небрежно поведя чубуком трубки в сторону картины с изображением морского боя. Я не мог смотреть на происходившее там, на дым, кровь, вопивших людей, ломавшиеся мачты и изрыгавшие огонь орудия, мне казалось, я слышу, что там творится, чувствую запах, и не хотелось иметь к этому никакого отношения. — Да, конечно, не знаешь, — сказал он. — Однако парню из Ист-Энда следовало бы. Эту страну сделал великой Королевский военно-морской флот, я прав, мистер Томас?