Паук - страница 54
Незадолго до рассвета напряжение спало, и я сделал перерыв, свернул самокрутку, просмотрел тетрадные страницы. Они были исписаны и усеяны пятнами, покрыты словами, которые не особенно хотелось читать, потому что ночь была на исходе. С моим почерком что-то происходило, в нем появились заметный наклон и плавность, теперь это была рука, а не каракули человека, который читал много, но мало писал. Это была плавная рука, рука писателя, и в других обстоятельствах, думал я, возможно, разглядывал эти писания с удовлетворением, даже с гордостью. Но обстоятельства работы не допускали такого удовольствия; мне придавало духу только слабо серевшее на востоке небо, предвестие рассвета приносило какое-то облегчение от этих страданий, по крайней мере на несколько скоротечных светлых дневных часов. Где-то зашумела вода в туалете, заурчали водопроводные трубы, и я представил себе выходящую из туалета мертвую душу в грубой заношенной пижаме, с мутными глазами и желтым налетом в их уголках, с запахом изо рта, идиотски зевающую и плетущуюся обратно к узкой койке, чтобы вновь погрузиться в блаженное забвение сна; и в этот миг готов был отдать кисть руки или всю руку — или руку и ногу! — за то, чтобы стать мертвой душой с пустым разумом и блаженной возможностью спать. Бодрствовать — значит быть доступным страданию, и в этом весь смысл жизни.
А если наведаюсь сегодня на Китченер-стрит? — задался я вопросом, снова взяв карандаш. Что там найду? Принесет мне покой или облегчение то, что я постою у дома номер двадцать семь, увижу чужие кружевные занавески на окне гостиной? Возможно, слой новой краски на парадной двери, веерообразное окно над ней, отмытое от пыли и грязи, осевших на нем после появления Хилды? Пойду ли своим прежним путем по переулку, постою у мусорных ящиков, может быть, осмелюсь открыть калитку во двор, увижу чье-то белье, развевающееся на веревке, чей-то велосипед, приставленный к уборной, где, возможно, вода все еще поднимается до краев унитаза, когда дернут цепочку, и иногда переливается через них? Что мне это даст? Может быть, поверну, дошаркаю до конца Китченер-стрит, зайду в «Собаку и нищего», стану пить полпинты слабого пива возле огня. Бросать тайком взгляды на Эрни Рэтклиффа, уже перевалившего на шестой десяток, но скользкого, как всегда, с ловкими тонкими руками, напомаженными волосами и отвратительным лукавством — хотя он не узнает меня, не увидит в этой жалкой развалине застенчивого мальчишку, который приходил звать отца, когда был готов обед, нет, увидит медлительного унылого человека, сломленного душевной болезнью, у которого едва хватает мелочи на самую маленькую кружку самого дешевого пива в самой дрянной пивнушке Лондона!
Нет, сегодня не отправлюсь на Китченер-стрит, я слишком слаб. Когда почувствую себя лучше — когда эта тяжелая полоса останется позади, — тогда пойду домой, подойду к дому номер двадцать семь, и может быть, это принесет мне пользу.
Кладу карандаш и выключаю свет. Он мне больше не нужен. Растягиваюсь на кровати, гляжу в потолок: тишина. Скоро заурчат водопроводные трубы, включат приемник, и я услышу людей на первом этаже. Но пока что тишина, благословенная, прекрасная тишина.
Сегодня опять к реке. Непонятно, почему мне больше не хочется сидеть у канала, возможно, приходит сейчас в голову, это связано с видом газового завода на Сплин-стрит. День туманный, не дождливый, как накануне, и запах газа почти исчез. Я нахожу какую-то отраду в шатком сооружении из деревянных свай в реке, зеленоватых там, где плещется вода, выше темно-коричневых, пропитанных креозотом, могу унюхать его отсюда, если постараюсь. Еще в воздухе древесный дым, я вижу, как он поднимается из жестяной трубы на старой голландской барже ярдах в ста ниже по течению, а примерно на середине реки начинается туман, мягкий занавес, он задерживает взор и позволяет припомнить, так как ничто не отвлекает, беглый взгляд в ее темной спальне на старую шубу. Шуба