— И этот тип, фотограф, Жан-Франсуа…, я бы ему отхватила регалии садовыми ножницами. Под корень. Это сейчас. Тогда же мне хотелось, чтоб было как можно хуже, как можно грязнее, примитивнее… И так оно и было. Он этим и живет. Пропускает через свою компашку конвейер. Школьниц. Идиоток. Претенциозных мечтательниц. Обещает сделать из них звезд. Конечно, я всё это понимала. Он теперь на ТВ. Casting. Выбор больше. Власти над — больше. Над дурами. Короче, я добилась того, чего хотела. Я уничтожила то, что между нами было. И я очень долго была довольна. Несколько месяцев. А внутри мне было дико страшно…
Он не знал, как, чтобы не слишком в лоб, по лбу, по голове остановить её.
— Мы всё это уже обсуждали? Не правда ли? — сказал он. — Мне совершенно не интересно выслушивать всё сначала…
— Ким, ты сам знаешь, что ты неправ. Мы обсуждали совсем не это. Мы обсуждали моё блядство, мою ревность, твою божественную возвышенность…
Он встал, взял со стола газету, что-то мягко шлепнулось на пол, скомкал несколько страниц, присев на корточки возле камина, чувствуя сажу на пальцах, подсунул под непрогревшее полено, добавил щепок, чиркнул спичкой.
Так было лучше. Абсолютная тьма уж слишком хороший экран для трехмерных кошмаров.
Она еще долго говорила. Более-менее повторяясь. Возвращаясь к одному и тому же: безвыходность, замкнутость их отношений, его перемена после Пешевара, отец, её желание всё разрушить. Это была одна долгая жалоба. Плачь по убитой любви.
— Я тебе вызову такси, — сказал он с сжимающимся сердцем, зная, что стоит только сделать полшага, и она будет всхлипывать в его руках.
— О'кей! — ее голос был тих и нежен. — Это все, что я и хотела тебе сказать.
Такси прикатило через десять минут. Он спустился вместе с нею, постоял в дверях. Она поскользнулась около самой машины, но не упала. Хлопнула дверца, и густой мокрый снег через каких-нибудь три метра напрочь заштриховал желтый кеб.
* *
Он все же выбрался из кресла и, шатаясь, добрался до уборной. То, что он увидел в зеркале, было почти смешно. Такие маски носят актеры кабуки. Его маска одеревенела и сквозь нее проросла щетина.
Два пальца в горло. Щекотка, от которой рвет. Его корчило, дергало, но он лишь сплевывал чем-то розовым. Самолет тряхнуло и он мягко въехал лбом в собственное отражение. В ушах звенело, рука, которой он держался за поручень, мелко тряслась.
— Вспомни, сказал он сам себе, что-нибудь такое, отчего гарантировано выворачивает… Первую любовь, армейскую кирзу, родину-мать-её-так… Сколько разных полезных вещей можно сделать двумя пальцами… Заделать знак победы, победить хроническую фригидность, выколоть глаза… Он сполоснул пальцы, наклонился и стал пить тепловатую воду. После третьего или четвертого глотка его, наконец, достало. Хлынуло через край, аж через носоглотку. Вторая и третья волны были помелче. Он высморкался, вымыл лицо. Плеснул в ладони из большого флакона французского лосьона, растер, провел по шее. Стало полегче.
Он вернулся через спящий салон, подняв подлокотники, устроился полулежа в креслах. На какое-то время вырубился. Медленно всплыл. Нужно было восполнить выблеванный бромазепам. Он принял четвертушку, запил глотком "обана". Пошарил в кармане, ища жвачку. Так оно действует еще быстрее.
* *
В Пешеваре у него украли сумку с коротковолновым сканером "Сони" и тремя блоками эктахрома. В Пешеваре он подхватил какую-то кишечную инфекцию и не мог ничего есть. В Пешеваре он кончился, как фотограф.
Он возвращался с окраины, из лагеря беженцев. Розовая пыль дрожала в закатном воздухе. Пахло гарью костров, свежеиспеченными лепешками, бензином. Из недалекого барака трое вооруженных людей, два стройных бородача и коренастый подросток, вывели пленного. Он был средних лет, с мясистым лицом и странным женским тазом. Его голова была опущена и моталась из стороны в сторону. Ким не мог определить, какой он был национальности. Завидев человека с фотосумками и двумя камерами на груди, все трое повернулись к нему.
— American? — спросил один.
— French.. - ответил Ким.
— You have cigarettes? American cigarettes?