Где-то хриплой птицей кричит встревоженный телефон. Где-то подгорает хлеб. Где-то, включенный на всю мощность, отстреливается тяжелыми очередями телевизор. Я пытаюсь выбраться из Жюли, из ее мягко пульсирующего теста. Но она лишь отчаянней вжимается в меня. Мы боремся на расползающихся простынях, как два преступника под перепиленной решеткой окна. Ее ногти вспарывают борозды на моей спине. Ее волосы душат меня. Она шепчет чудовищные слова, которые я слышал лишь в кинокомедиях. Ее зрачки пытаются расшириться. Ей не хватает пяти капель атропина и чувства юмора.
Любовь вытекла из нее не накопившись.
О, если бы она была честна! Не со мною — с собой! Если бы она была несчастна, грустна и угрюма… Если бы ее трясло в истерике… Если бы от слез распух ее изящный нос, если бы дрожали ее пухлые мягкие губы… Я бы заласкал ее до смерти, до беспамятства, до полного провала, исчезновения… Но больше всего на свете она боится этого укола правды, боится выдать свое несчастье, признаться в том, что давно умерла, никогда не родилась.
Что убило ее? То первое прикосновение? Стыд? Или еще раньше — страх, помноженный на запрет? Собственное тело, ставшее вдруг чужим и нелюбимым? Быть может подсмотренное невзначай? Козлоногий пан в капитанском кителе со спущенными бриджами, вбивающий себя, задыхаясь, в маменьку… В растерзанную, всхлипывающую, красную как после бани, маменьку… Осторожно прикрыв дверь гостиной, словно во сне переместившись в запущенный сад, под чахлую местную чеховскую вишню, вдруг доходит: маменька всхлипывала не ртом!
Горячий и влажный ветер наполняет штору. Слышно как с подоконника течет на пол. Жюли! Моя мертвая Жюли! Пять минут назад ты кричала в моих объятиях, стонала и подвывала, как сломанный музыкальный ящик. Ты никогда, мрак дней моих, не получишь Оскара за лучшее исполнение женской роли! Все было невпопад. Вся ты была невпопад. Знаешь, у тех, у других, что разражаются грозами, каждый вздрог, каждый всхлип есть гребень волны, рожденной внутри тела, а не в гортани. Среди черных водорослей, пены и брызг, но не в легких. Волны бьют их, переворачивают, тащат. Песок скрипит у них на зубах. Спроси их в этот момент имя первенца, группу крови или их адрес на этой планете — они не способны ответить. Слова исчезли для них, немота распирает, у них глаза утопленниц.
Жюли смотрит на меня в упор. Ты смотришь на меня в упор. Ты знаешь, что я знаю. Порез боли кровоточит в твоих глазах, узкая алая трещинка, лопнувший капилляр. Но я чувствую перемену. Словно отключили ток. Ты приняла решение. Ты сдаешься. Ты встряхиваешь слипшимися кудрями. Ты успокаиваешься. Мир? Ты домурлыкала, дорычала текст до конца. Ты что-то говоришь, мягко раскрывая запекшиеся губы. Ты нежно улыбаешься. Мир! Твое тело разжимается, расползается, растекается, принимая свою обычную форму. Становится грустным самим собою.
Я слышу трепет листьев и шум ветвей большого платана. Сквозь плавниковый плеск его листьев мне слышится дребезжащий трамвай из детства: Аннушка, литера "А", несущийся от Зубовской вниз к Новодевичьему. Красный, звенящий как копилка с медяками, забрызганный крупными, как из-под колеса точильщика, искрами… Моя ярость умирает, съеживается до точки, гаснет сигаретой, пылит седым пеплом…
Я лежу на спине раздавленный разрастающейся грустью и, когда ты встаешь, чтобы поставить Веберна, которого ты терпеть не можешь, но которого люблю я, когда ты склоняешься над авиационными приборами твоего дорогого стерео, я скатываюсь с кровати и исчезаю в ванной.
Стенное зеркало делает наспех два-три моментальных снимка и запотевает. Я лежу в горячей воде, разглядывая сквозь потолочное окно подвижный узор листьев старого дерева. Жюли, причесанная и затянутая в темно-синее с огромными белыми иероглифами кимоно, приносит стакан водка-тоника. С промокшей сигаретой в зубах, с пустым стаканом в руке я засыпаю под струнный квартет австрийца.
* *
Солнце наконец-то зашло, но улицы раскалены и асфальт мягок, как темечко ребенка. Духота давит ровно, с упорством садиста, со всех сторон сверху и снизу, сбоку и изнутри. Воздух так спёрт, что пролет разбуженной птицы под грязными сводами длинной проходняшки оставляет в нем длинную рваную рану. Полицейская парочка на углу Сен-Жермен и улицы Бьевр, загороженная решетками барьеров, лениво флиртует. Рукоятка револьвера madame фликесс приделана к крепкому деревенскому заду, как рукоятка переключения скоростей. Широкоплечий ее напарник, отставив ногу и выпячивая челюсть, кривит, улыбаясь рот, сдвигая на бок свои патриотические усы…