Но оказалось, что лейтенант маху не дал.
Батуллин вернулся с «языком».
А перед его приходом было жарко.
Батарея, понимая, что все ее спасение в точности работы, действовала с чудовищной, невозможной, казалось, для живых существ точностью. Хотя позиция была новая, но каждый шаг по неровной и незнакомой еще земле был рассчитан сразу: столько-то секунд на проверку. Чутким ухом батарея улавливает в трубке полевого телефона голос корректировщика, что «с пяти попаданий», «с четырех», «с трех»… «объект разрушен». Марк вносит сообщение в клеенчатую тетрадь, широкую, как тот чехол, которым обернуто шелковое знамя, – и да будет она священна, эта тетрадь, как знамя!
Чем сильнее сгущалась ночь, чем ниже спускались осенние тучи, до липкой влаги которых, казалось, достанешь затылком, тем чаще рассыпались пониже туч коварным, серебристо-желтым блеском вражеские ракеты, тем быстрее и удачнее сыпала в ночь, в наступающих немцев третья батарея свой смертоносные, злые снаряды. «Помирать хотите под иллюминацию? Пожалуйста!» – изредка говорил Воропаев, наблюдавший за подноской снарядов.
И ярость, которой был охвачен Марк и которая не исчезла с уходом Батуллина, а еще увеличилась, ужасающим своим восторгом охватывала не одного его, но и всех, стоящих рядом с ним. Подражая своему бешеному лейтенанту, солдаты, как и он, наклоняли головы, расставляли ноги и после залпа глядели на ракеты, будто по их блеску пытаясь угадать: сколько же уничтожено сейчас гитлеровцев?
Давно от сотрясений обрушился древний колодец, стоявший небось с Наполеонова нашествия; давно осыпались деревья, засизевшие было осенним инеем; давно в волдырях привыкшие к работе руки подавальщиков снарядов, а командир батареи неутомим. Он смотрит на приборы, проверяет радиста, телефонирует и чрезвычайно радуется, когда ему удается переброситься по телефону словом с Хованским, который по? чему-то тоже в эти часы охоч с ним поговорить. Говоря, он представляет себе Хованского. Голова его, в седом жестком волосе, широка, как кастрюля, а тело длинно и тонко, будто тесина.
– Как можется, лейтенант? По левому флангу?
– Сможется, товарищ подполковник. Так точно, по левому!
И лейтенант спешит к орудиям.
– Еще, ребята, по противнику! Действуй, артиллеристы!
И то сказать – третьи сутки не дают артиллеристы немцу ударить по дивизии с левого фланга. Рушат и рушат.
– …Куда прикажешь с ним идти, товаришш литинант?
Ух, знакомый голос! Знакомый? Лейтенант кинул трубку полевого телефона.
– Батуллин? Черт! Ты?
– Так точно, товаришш литинант!
– И с «языком»?
– Так точно, товаришш литинант. Большой «язык», едва засиловал. Думал, осиротеют у меня в колхозе, под Уфой. Он мне наперерез! Я – в один прыжок!
Голос у разведчика сиплый, но какая теплота, какая чертовски приятная теплота!
Марк осветил фонариком фигуру гитлеровца. Человек не тряпка, да и ту изомнешь, если ползти тебе под огнем минометов. Помят и немец, рослый и, видимо, силищи неимоверной. Еще недавно, там, за спиной своего огня, был он напыщен и высокопарен, а вот как пробрила смерть, так и стал он пуст и мелок, что противно и смотреть.
– Завоеватель? Ефрейтор, сволочь? – слышится взвизгивающий от злобы голос Воропаева. – В Кропотово им! Прикажете пулю, товарищ лейтенант? Она зудит по нем. Прикажете?
Лейтенант спешно приказал вести пленного в штаб полка. Батуллин, самодовольно лоснящийся, повел его. Не доходя шагов ста до штаба, он решил показать штабным, как удалые разведчики приносят «контрольных пленных». Он взвалил огромного гитлеровца на спину, и согнувшись, потея и пыхтя, принес его к землянке. Немец лежал на его спине смирно, стараясь не задеть татарина локтями; испуганно был раскрыт рот ефрейтора со вставным стальным зубом вверху.
Едва Батуллин скрылся с полянки, как внутри Марка все запенилось и запетушилось. Приятно, леший его дери, чертовски приятно!
Приятно, что угадал сердце Батуллина. Теперь много будет угадываний. Другого порядка, разумеется. Приятно, что в ярости не потерял себя, а, наоборот, нашел! «Тра-та-та-та-та, тра-та-та!» – насвистывал он. И орудия подпевали ему в голос: «Тра-та-та-та, тра-та-та!» И лес вторил.