Особенно много тогда ещё говорилось о войне. Помнится, он молча, про себя, очень гордился тем, что, судя по разговорам, он был здесь одним из немногих, кто прожил войну не в эвакуации, а с первого до последнего её дня в Москве. И если бы его спросили, он бы, конечно, многое мог бы рассказать им и о воющих, изводящих душу сиренах по ночам, и об аэростатах в чёрном небе, и о панике 16 октября сорок первого года, когда Москва осталась фактически без власти и тронулась бежать, и о тёмных окнах, крест-накрест заклеенных белыми полосками бумаги, о холоде в домах и о крысах, выбегавших иной раз даже при людях на середину комнаты, и о вкусе лебеды, из которой летом сорок второго года мать иногда варила щи, и об однажды потерянных им карточках на хлеб на целых полмесяца, и о шеренгах пленных немцев на Садовом кольце, и о том, как мать плакала, как прижимала его к себе в тот день, когда вдруг открылось, что отец, оказывается, не погиб, не пропал без вести, как считалось почти целый год, а жив, здоров и опять в строю… Многое бы мог он рассказать этим важным, самоуверенным десятиклассникам, но они не спрашивали его, а самому ему встревать в их разговоры было неловко, ему хватало и того, что он здесь, среди них, в курилке, в библиотеке — если и не совсем на равных, то почти…
Но самым главным были, конечно, книги — бездна книг: то порывистые, цепкие, перехватывающие дыхание, закрученные так, что до самого конца невозможно понять, кто злодей и кто кого убил, — ах, как трудно было в десять, по звонку, бросать такую книгу на полуслове и идти домой спать! — то, наоборот, медленные, неторопливые, шаг за шагом втягивавшие тебя вглубь, в чужую неведомую жизнь, где люди говорят, думают и делают не то, что каждый день говоришь, думаешь и делаешь ты, и не только ты, но и все, кого ты знаешь вокруг, и где от одних только названий мест и городов туманится голова и слипаются, слепнут, не выдерживают глаза… Стамбул, Сринагар, Бенарес, Мандалай, Гонконг… Наверное, оттуда, от тех ещё лет и пошёл его интерес к Востоку: дома знали английский, он уже и тогда читал на нём, и первое, что помнилось ему от тех времён, это был Киплинг — «Ким». Ничего конкретного сейчас уже, конечно, не вспомнишь из этой книги, а вот ощущения тех дней остались: выжженная солнцем дорога, пыль, буйволы, запряжённые в повозку, молчаливая толпа паломников в белых дхоти, голая бронзовая спина какого-то старика со шнурком на шее, утро, синее небо, снежные горы вдали…
Однажды (это было, наверное, уже спустя год, как он начал ходить сюда) напротив него, через стол, села явно впервые появившаяся здесь девочка с толстой чёрной косой, смуглыми скулами, большущими глазами под торчащими во все стороны ресницами и пухлым, полуоткрытым ртом. Одета она была в мягкий коричневый свитер, высоко, под подбородок, облегавший её шею; на груди, в только-только что обозначившейся ложбинке, поблескивала какая-то маленькая побрякушка, руки были длинные, тонкие, на безымянном пальце — серебряный перстенёк, у запястья выглядывал кончик кружевного платочка, заткнутого под рукав… Так здесь тогда ещё не одевались, время было не то: большинству его сверстников и сверстниц приходилось тогда думать не о нарядах, не о платочках — о драных локтях. Усаживаясь, она посмотрела на него, чему-то улыбнулась и сейчас же уткнулась в книгу, положив руку с зажатым в ней игрушечным карандашиком на цепочке поверх стопки тетрадей, а другой, левой, подперев подбородок: он видел только опущенные ресницы, матовый лоб и тонкий пробор, разделявший волосы пополам. Но через какое-то время он вдруг обнаружил, что и она тоже смотрит на него — украдкой, мельком, тут же отводя глаза, если он перехватывал её взгляд, но при этом сохраняя на губах лёгкий след всё той же улыбки, вряд ли предназначенной именно ему, но, казалось, среди всего прочего имевшей какое-то отношение и к нему тоже, и это продолжалось до тех пор, пока один раз взгляды их не встретились прямо, глаза в глаза, и тогда она улыбнулась уже именно ему, просто, дружелюбно, как давнему приятелю, — так ему не улыбался ещё никто. Помнится, он тогда почувствовал, как предательская краска поползла у него вверх по лицу, заливая скулы, щёки, лоб, кожу у корней волос, и, конечно, не выдержал — первый опустил глаза…