Дитер наигрывал «Одинокого путника» и рассказывал, как в Шварцвальде, после сбора урожая, они с братьями брали в руки свои киянки и натягивали холстинный навес над частью сжатого ячменного поля. Целых три дня они играли на своих скрипках, артисты — чаще всего любовники — разыгрывали сценки и пели песни, вся деревня плясала на пыльном поле до самого утра, а певцы все пели и пели, до тех пор пока никого, кроме Дитера, не оставалось под навесом. Скрипачи состязались, кто дольше продержится, и Дитер неизменно выходил победителем. Его мать в деревне назвали почему-то «синицей», а его самого — «синичкой». Бывало, братья просили его поиграть для них, когда они клепали жестяные кружки, — так казалось, что время идет быстрее, а когда пошли заказы от американцев и работать приходилось чуть ли не ночи напролет, только игра Дитера и помогала рукам держать киянки.
После танца Брудер усадил Линду на стул, взял Валенсию за руку и пригласил на танец.
— Мама никогда не танцует, — сказал Эдмунд.
Брудер заметил, что Валенсия отчего-то разволновалась — так волнует осторожное прикосновение пальца к щеке, — и подумал о своей собственной матери; ему хотелось усмирить это желание узнать, обуздать свое любопытство. Не раз и не два он говорил себе, что тоска по прошлому — это пустая трата времени. Но у Брудера не всегда получалось сопротивляться этому желанию.
— Это давно было, — сказала Валенсия.
— Что? — спросила Линда.
— Ночь, когда я приплыла сюда, эта ночь давно была.
— Почему вы уехали из Мексики? — спросил Брудер.
— Долго рассказывать.
— А вы расскажите, — не отставал он.
— Поздно уже. Ложиться пора.
— Вот и начинайте.
— А ты потом расскажешь, как вы с папой познакомились, — добавила Линда, обращаясь к Брудеру. — Сначала мама, а потом ты.
Он промолчал, не желая поддаваться ее уговорам, но Линда приняла его молчание за согласие, а Валенсия, наверное устав от бесконечной многомесячной жары, подумала, что и правда настало время рассказать об этом дочери. Помнил ли об этом Дитер? Помнил, конечно, только все мелочи позабыл. А Эдмунд? От отца он знал, что мать была сирота, а больше ему ничего не было интересно. Это Линда и сама знала. Когда Дитер снова взял в руки скрипку, Валенсия произнесла:
— Похоже на музыку, которую играли в Масатлане. Там был танцевальный зал рядом с площадью де ла Лус, и в первую субботу каждого месяца там всегда выступали три музыканта. Они раскрывали свои футляры, обитые бархатом, и играли для моряков, шахтеров, бандитов, купцов. Те, кто часто туда ходил, называли этот зал «Кафе Фаталь».
Именно там много лет назад — «как будто в другом мире, в другом веке», произнесла Валенсия по-испански — она, молодая, ненамного старше нынешней Линды, станцевала свой первый в жизни танец.
Для своего возраста Валенсия была высокой и по-журавлиному длинноногой; волосы она зачесывала назад, а лицо раз в неделю мазала сливочным маслом, чтобы кожа была нежнее. В «Кафе Фаталь» ее привела подруга, Паис, — девица на два года старше Валенсии, с телом, туго обтянутым блузой, и кожаным мешочком на поясе, в котором блестело немало серебряных монет. На руке Паис сияло бирюзовое кольцо — маленькое, совсем детское, но она умела снимать его, погрузив палец в банку со свиным жиром. Валенсия внимательно наблюдала за тем, как Паис, словно совершая обряд, опускает палец в жемчужно-белую массу, а сама в это время отрезала масло кухонным ножом и размазывала его по рукам, ногам, шее и пяткам. Обе девушки выросли без родителей. Паис совсем не знала своих, а семилетняя Валенсия видела, как ее родители погибли в наводнении, которое в один миг стерло с лица земли их родную деревню Вилья-Васкес. Вместе с ними не стало еще тридцати семи жителей; они славились своей работой по серебру и красивыми коралловыми бусами. За несколько минут до наводнения, когда стало ясно, что деревню уже ничто не спасет, мать Валенсии сумела отвести дочь на одну из кирпичных колоколен собора во имя Чудесного Спасения и поспешила в их маленький дом за младшим братом — хромым Федерико. С высоты колокольни Валенсия смотрела, как бурая вода, будто дикий зверь, набросилась на деревню: в потоке неслись два больших камня, похожие на выпученные глаза; и этот зверь пошел заглатывать одно за другим — дома, шелкоткацкую фабрику, плавильные печи вместе с трубами, конюшни, рынок, где мать Валенсии покупала кукурузное масло, сушеную говядину и банки с консервированной рыбой, которые привозили из Масатлана; Валенсия видела, как грозный поток втягивает в себя повозки, целые тополя, кусты дикой горчицы и тех самых тридцать семь человек — они метались, как мыши, перепуганные мяуканьем кошки, и отсюда, с высоты, казались ей мелкими, суетливыми, как эти грызуны. Все, только не ее отец, мать и маленький Федерико, которые не стали уподобляться мышам; они встали под сосну, лицом к стене воды, перекрестились и встретили свою гибель. Валенсия видела, как их поглотила пучина, и ее объял ужас и за них, и за себя: собор, с двумя башнями колокольни, стоял как раз на пути воды, так что, проглотив сосну, через несколько мгновений вал уже ломился в окованные железом двери собора, где падре Сид защищался от него, подняв над головой Библию. Собор почти весь скрылся под водой; она стала подниматься выше, к перекладине, на которой висел колокол; Валенсия тут же подумала, что все, теперь ей конец, и замерла в ожидании, крестясь и шепча молитвы. Но вдруг вода замерла, и Валенсия, которая за все это время ни разу не закрыла глаза, увидела, сколько вреда вода нанесла, — везде плавали крыши от крылец, резные ставни, колеса телег, железные щипцы, лошадь, которую швыряло, точно прутик, старая сеньора Викарио, толстая, точно корова, — она так и не успела отпустить цепь, за которую держала своего быка, Карлоса, и они плавали, точно буйки, — а потом вода и вовсе начала отступать, успокаиваться, и к утру ее ровное зеркало заблестело на утреннем солнце, и из него торчали только две башни колокольни да одинокий, сломанный ствол сосны.