Партия расстрелянных - страница 17
Вслед за этим Бухарин написал незавершённый автобиографический роман [78], теоретическую работу под названием «Философские арабески» [79] и книгу стихов [80].
В архиве Сталина хранятся 4 письма Бухарина, направленных из тюрьмы. Из них ныне известно обширное письмо, написанное за три месяца до суда и снабжённое бухаринскими пометками: «Весьма секретно. Лично. Прошу никого другого без разрешения И. В. Сталина не читать». В этом письме Бухарин многократно возвращался к описанию своего невротического состояния («я весь дрожу сейчас от волнения и тысячи эмоций и едва владею собой»; «совсем не знаю, в каком я буду состоянии завтра и послезавтра etc. Может быть, что у меня, как у неврастеника, будет такая универсальная апатия, что я и пальцем не смогу пошевельнуть»; «господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклёванную и истерзанную душу!»).
«Стоя на краю пропасти, из которой нет возврата,— писал Бухарин,— я даю тебе предсмертное честное слово, что я невиновен в тех преступлениях, которые я подтвердил на следствии… Мне не было никакого „выхода“, кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: либо иначе выходило бы, что я „не разоружаюсь“».
Пытаясь дать теоретическое обоснование такому своему поведению, Бухарин «соорудил примерно такую концепцию»: у Сталина имеется «какая-то большая и смелая политическая идея генеральной чистки а) в связи с предвоенным временем, b) в связи с переходом к демократии. Эта чистка захватывает а) виновных, b) подозрительных и с) потенциально подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Одних обезвреживают так-то, других — по-другому, третьих — по-третьему». Умоляя Сталина не воспринять эти соображения таким образом, будто он упрекает вождя «даже в размышлениях с самим собой», Бухарин писал: «Я настолько вырос из детских пелёнок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают всё, и было бы мелочным ставить вопрос о своей собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах». Единственный парадокс, который мучает его, заключался, по словам Бухарина, в том, что Сталин, возможно, не исходит из этой «всемирно-исторической» идеи, а действительно верит в его преступления. «Тогда что же выходит? Что я сам помогаю лишиться ряда людей (начиная с себя самого!), то есть делаю заведомое зло! Тогда это ничем не оправдано. И всё путается у меня в голове, и хочется на крик кричать и биться головой о стенку: ведь я же становлюсь причиной гибели других. Что же делать? Что делать?»
Убеждая Сталина: «все последние годы я… научился по-умному тебя ценить и любить», Бухарин в заключение письма просил у него «последнего прощения (sic! — В. Р.)» и заверял: «Иосиф Виссарионович! Ты потерял во мне одного из способнейших своих генералов, тебе действительно преданных».
Заявляя, что «ничего… не намерен у тебя ни просить, ни о чём не хочу умолять, что бы сводило дело с тех рельс, по которым оно катится», Бухарин тем не менее обращался с несколькими просьбами: 1) дать ему возможность умереть до суда, ибо «мне легче тысячу раз умереть, чем пережить предстоящий процесс»; 2) в случае вынесения ему смертного приговора «заменить расстрел тем, что я сам выпью в камере яд (дать мне морфию, чтобы я заснул и не просыпался)… дайте мне провести последние секунды так, как я хочу. Сжальтесь!.. Молю об этом…»
Вместе с тем, лелея надежду, что ему будет сохранена жизнь, Бухарин предлагал в этом случае выслать его в Америку, где он «провёл бы кампанию по процессам, вёл бы смертельную борьбу против Троцкого, перетянул бы большие слои колеблющейся интеллигенции, был бы фактически анти-Троцким и вёл бы это дело с большим размахом и прямо с энтузиазмом». Бухарин предлагал и гарантии, которые при этом можно было бы использовать: послать с ним квалифицированного чекиста, задержать в СССР его жену и т. д.