— Кто ты и куда идешь? — спросил он, бесцеремонно хватая ее за отворот жакета.
Мария сразу нашла ответ, и потом много раз ее выручала находчивость.
— Вдова я. Моего мужа и всех родных большевики расстреляли. Вот идем с дочкой в Минск, а она заболела…
Переводчик поверил. Быстро отдал приказание, и Марию вместе с девочкой пропустили на платформу. Вскоре поезд тронулся к Минску.
Удивительная все-таки вещь человеческая психика. Если бы каких-нибудь две недели назад Марии сказали, что она почти три дня будет трястись на открытой железнодорожной платформе с больной дочерью и быть при этом благодарной судьбе, она бы даже не рассмеялась, настолько дикой показалась бы выдумка. А сейчас, полулежа на грязном, выщербленном полу платформы и прижимая к груди спящую девочку, она понимала, что ей повезло, что пешком Тамара, наверное, не дошла бы до Минска. Колеса ритмично постукивали на стыках, усыпляли, и Мария то и дело встряхивала головой, чтобы прогнать сон. Надо было загораживать солнце, чтобы не пекло оно спящего ребенка, отгонять мух. Но эти трое суток пути не прошли даром. В десятый, сотый раз обдумывала Мария будущее, рисовала в своем воображении все то, что сделает, борясь против оккупантов.
В конце третьего дня они, наконец, добрались до Минска. Мария не рискнула сразу идти домой: кто знает, что ее там ждет, — ведь всем известно, что она коммунистка. Правда, большинство соседей — свои, надежные люди, но все же надо быть осторожной, тем более что с ней ребенок. Тома пошла домой, а Мария сидела на чьей-то чудом уцелевшей лавочке перед разрушенным домом и ждала. Девочка вернулась с хорошими известиями: дом пока цел, никто Марию не искал, можно смело идти. То и дело оглядываясь, Мария пробралась до своей улицы, незаметно проскользнула во двор. Теперь они дома.
Лида, соседка, встретила их как самых близких.
Мария назавтра утром пошла на Заславскую в общежитие искать там верных людей…
На Заславской Марию поразила тишина. Мария не один раз бывала здесь, в студенческом общежитии, и всегда невольно сравнивала свой дом на Кузнечном с этим домом, похожим на него как две капли воды. Такой же, но в то же время и другой. И здесь, и там здание барачного типа, с маленькими квартирами, где в каждой комнате жила семья, двор с натянутыми веревками, где всегда сушилось, хлопая на ветру, выстиранное белье. Веревок было маловато, и небольшие вещи за неимением места часто висели одна на другой. И здесь, так же как и у Марии, во дворе копошилась детвора, а за врытым в землю столом сидели люди. Но если жильцы ее дома, главным образом женщины, разговаривали о хозяйстве, о своих мужьях и детях, то на Заславской больше всего толковали о лекциях, зачетах, экзаменах и конспектах. Конечно, и здесь тоже говорили о житейских делах, но главным была студенческая неповторимая жизнь, полная своих забот и волнений. Марии всегда нравилось бывать среди этого шумного веселого народа.
Сейчас во дворе было пусто, а на веревках сиротливо висела, по-видимому, забытая кем-то одна-единственная детская рубашонка. Мария постучала в дверь комнаты, где жил Рафа Бромберг со своей семьей. Несколько мгновений никто не отвечал, но когда она уже повернулась, чтобы уйти, дверь стремительно распахнулась. Перед ней стоял улыбающийся Рафа, а за ним видно было еще несколько человек.
— Маруся, как хорошо, что ты пришла, — я не открывал, пока не увидел в щелочку, кто там, — обрадовался Рафаэль. — Мы вот тут собрались и думаем…
Мария огляделась: конечно, здесь, как она и предполагала, товарищ Рафы, его однокурсник Матиас Столов, и соседка Реня Дрозд. Жена Рафы Галя Липская, тоже студентка, правда, медицинского института, хлопотала возле кроватки, где капризничала маленькая Светлана.
На Марию вопросительно смотрели синие, серые, карие глаза. От нее, как всегда, ждали совета, что делать, как жить, на что надеяться, во что верить. К ней теперь в тяжелую минуту обращались со своими сомнениями, как обращались в дни, когда она была секретарем партийной организации института.
— Сейчас подумаем, что будем делать, а пока ты, Рафа, расскажи, что за эти дни у вас было и кто остался в Минске.