Громадная бледная проплешина площади посреди Ла-Дефанс напоминала пустыню. Когда Арману Марто удавалось оказаться у окна – в коридоре или в кабинетах начальников – и выглянуть наружу, он замечал, что, поскольку доминирующим цветом в одежде парижан был черный – цвет отступления, защиты, замкнутости, жесткости, цинизма, скрытности и гнева, – люди, которые двигались через продуваемое ветрами открытое пространство, казались перепуганными муравьями. Скорость, с которой они передвигались относительно их видимого размера и расстояния от них до Армана, была воистину муравьиной. А поскольку все они были офисными трудягами, вроде него самого, мгновенно выпущенными из гигантских муравейников, в одном из которых томился он сам, размышления о том, какой ничтожной сверху может казаться его тюленья статура, особой приятности не доставляли.
Утренний поезд медленно заполнялся людьми, которые, зная, что прочие считают их «понаехавшими» во Францию, где им не место, смотрели на светловолосого и голубоглазого Армана как на врага. Он глянул в ответ, и увиденное убедило его, что, даже родившись во Франции, они, видимо, предпочли остаться чужаками. Будь они дружелюбны и доброжелательны, ему было бы легче принять их, не вдаваясь в оценочные суждения. Но эти люди так часто бывали подавлены, мрачны, измучены, озлоблены, так часто впадали в отчаяние – как и он сам. И так часто они казались по умолчанию враждебными к нему – румяному здоровяку-селянину, озадаченно уставившемуся на них. Их глаза, казалось, горели, тогда как его собственные – он это доподлинно знал – оставались холодны и прозрачны, словно аквамарины.
В офисе у них работало немало выходцев с севера Африки и краев к югу от Сахары, но те относились к нему дружелюбнее большинства коллег – «коренных французов», говоривших, что для Армана Марто лучшей частью дня был бутерброд: двойная насмешка – и над его весом, и над безденежьем, потому что он не мог позволить себе пойти ни в ресторан, ни даже в кафе, тогда как остальные ходили туда ежедневно без риска разориться. Впервые услышав в свой адрес эпитеты, которые он после будет выслушивать постоянно: «бегемот», «тюлень», «слон», он и сам смеялся вместе с насмешниками, но за ними не последовало ничего – ни лести, ни симпатии, ни самоиронии, ни принятия его в свой круг. Это было очень обидно, ведь эти люди сидели с ним рядом весь день и просто обзывались, не любя его и не уважая.
Мир полон мужчин и женщин с душой ласточки и телом буйвола, и без всякой на то причины в конце скорее душа последует за телом, нежели наоборот. А между началом и концом – трагедия блаженства и хрупкости, утопающих в море унижения. Женщинам приходится куда тяжелее, чем мужчинам, и будь Арман женщиной, он страдал бы гораздо сильнее, а может, уже давным-давно бы все бросил.
Но «все бросить» означало бы очень многое – в том числе и необходимость искать пристанища на ферме, которая в нынешнем состоянии не прокормила бы шестерых. И у него не было ничего за душой, чтобы развивать хозяйство. Соседнюю ферму уже давно продали, и из окон своего дома Марто-старший обозревал не только поля пшеницы и стога сена, но и, не далее километра, стоянку грузовиков и склад (распределительный центр гипермаркета), сиявший ослепительными огнями от заката до рассвета. Именно на том месте когда-то стояли лагерем римляне (крепостные валы сохранились и по сей день), воины жгли масляные светильники, которые, наверное, были прекрасны, мерцая вдалеке, словно светлячки.
Какой бы чудесной и знакомой ни была ему Нормандия, как бы ни любил он косой дождь, секущий с моря и исчезающий искристой дымкой, застигнутый солнечным светом, Арман ненавидел предрассветную дойку, мычание коров, гонимых на убой, вездесущие лепехи навоза, то и дело пристающие к подошвам, и влажность, и неопределенность, и холод, и напряжение.
Но город, который его отец считал убежищем и отдыхом, доказал, что и он по-своему труден. Поезд провозил Армана по улицам, куда бы он и носа не сунул из опасений за свою жизнь. Продавцам его компании не разрешалось надевать удобные, почти повсеместно носимые в Париже голубые блейзеры, их принуждали весь день пребывать в костюме и при галстуке – особенно изощренная пытка для человека Армановой комплекции и веса. И все равно Ла-Дефанс не похож на Париж ни капли – унылая махина, донашивающая чужие обноски. Он ненавидел ее. Поднимаясь в лифте, Арман молился о клиенте или любой новой работе, которая унесет его отсюда на тенистые бульвары, в комнату, в дом, в поместье с садом. И все призрачнее становились его надежды. Его коллеги делились лишними делами друг с другом, но с ним – никогда. Хотя он и не мог этого доказать, но даже оператор на коммутаторе, казалось, нарочно не переводил на Армана новые звонки, когда подходила его очередь. Сто лет прошло уже с тех пор, как однажды директор унизился до того, что издал зычное «муууу» при появлении Армана, но двери лифта разошлись, и страховщики уставились на него, поворачивая головы, как стая лупоглазых рыб, – и он снова услышал этот звук, хотя вокруг стояла тишина.