– Вот как! Что же они делали? – сердито спросил Уоттон.
– Они все время спорили! – закричал Понд, едва не взвизгнув. – Они перестали спать и есть, но все время спорили – спор ведь прервали за обеденным столом. Вы что же, никогда не видали ни одного шотландца? Вы полагаете, что дама из Саффолка с пригоршней сигарет и полным ртом чепухи может остановить двух шотландцев, если они начали спорить? Они начали сызнова, когда пошли за шляпами и пальто, и еще больше воодушевились, выйдя за ворота. Только шотландский поэт способен описать, что они тогда вытворяли:
Один провожал другого домой,
А потом его провожал другой.
И вот часы, недели, месяцы напролет они, не сворачивая, обсуждали то самое, что предложил д-р Кэмпбелл: когда добрый человек совершенно убежден, что дурной человек причиняет обществу зло, которое не вмещается в шкалу законных критериев, добрый имеет моральное право убить дурного и тем самым только умножит свою добродетель.
Понд сделал паузу, потянул себя за бороду и уставился в стол. Потом продолжал:
– По причинам, которые я уже упоминал, но не объяснил…
– Да что это с вами, мой дорогой? – весело воскликнул Гэхеген. – Вечно вы упоминаете, но не объясняете!
– В силу тех причин, – рассудительно продолжал Понд, – мне случилось немало узнать о стадиях упрямого и тяжелого спора, о котором больше никто ничего не знает.
Ведь Ангус был искренним правдоискателем, желавшим удовлетворить свою душу, а не просто сделать себе имя; а Кэмпбелл – достаточно выдающаяся личность, чтобы с не меньшим рвением убеждать ученика, чем целую аудиторию. Но я не собираюсь рассказывать вам со всеми деталями, как проходил спор. По правде сказать, я, что называется, небеспристрастен. Как можно сформировать убеждение и остаться беспристрастным в споре – я уразуметь не в силах. Полагаю, мне скажут, что я не смог бы описать дискуссию беспристрастно, ибо сторона, коей я симпатизирую, – не та, что победила.
Светские хозяйки, особенно когда они приезжают из-под Лоустофта, не знают, к чему ведет спор. Они обрушат не только кирпич, но и бомбу – а потом надеются, что та не взорвется. Во всяком случае, я-то знал, куда ведет спор за столом у Гленорчи. Когда Ангус предложил критерий десяти заповедей, а Кэмпбелл назвал их «проверкой умственных способностей», я знал, что будет дальше. Минутой позже он бы заявил, что ни один разумный человек теперь не озабочен десятью заповедями.
Сколько обманчивости в белых волосах и в старческой сутулости! Диккенс где-то описывает патриарха, который не нуждался в иных достоинствах, помимо белой бороды.
Когда д-р Кэмпбелл улыбался через стол Ангусу, большинство не видело в этой улыбке ничего, кроме патриархального добродушия. Но мне случилось узреть в его глазах блеск, сказавший мне, что старик настроен так же воинственно, как и рыжеволосый мальчишка, который неосторожно бросил ему вызов. Каким-то странным образом я и впрямь увидел, что почтенный возраст не более чем маскарад. Белые волосы превратились в белый парик, в пудру восемнадцатого столетия, а улыбающееся лицо было лицом Вольтера.
Д-р Эндрю Гленлайэн Кэмпбелл был настоящий филантроп; таким же был Вольтер. Не всегда понятно, означает ли филантропия любовь к людям, к человеку или к человечеству. Есть разница. Я думаю, он меньше заботился об индивидууме, чем об обществе или расе; несомненно, отсюда и происходит та милая эксцентричность, с которой он защищал частный самосуд. Но в любом случае я знал, что он – представитель целого ряда мрачных шотландских скептиков – от Юма до Росса и Робертсона. Какими бы они ни были в прочих отношениях, на своем они стояли упрямо и твердо. Ангус тоже был упрям, и, как я сказал, он был верным приверженцем той же сомнительной церкви, что и покойный Джеймс Хаггис, то есть одной из самых нетерпимых ветвей пуританства, которая так расцвела в семнадцатом веке. И вот – шотландский атеист и шотландский кальвинист спорили, и спорили, и спорили, пока притихший человеческий род дожидался, что они падут замертво от усталости. Однако отнюдь не по причине несогласия один из них умер.