В «Парадиз» приехали два писателя: Александр Герт и Сергей Гребнев[3]. Они приехали из ресторана после затянувшегося обеда – теперь утомленные и уже нетрезвые – скучали за бутылкой кьянти.
На эстраде негр танцевал с рыжей англичанкой матчиш[4], и звуки сумасшедшей пляски тревожили сердце.
Александр Герт, молодой человек лет двадцати восьми, небезызвестный поэт, с бритым лицом и вьющимися белокурыми волосами, курил папиросу за папиросой, и бледными холодными глазами следил за кольцами дыма.
– Мы с вами погибли, Сергей Андреевич, – говорил он равнодушно и внятно, очевидно, на тему, не раз обсуждавшуюся ими, – погибли. Наша судьба на дне стакана.
– Мы не первые и не последние, – отвечал Гребнев с насмешливой, неприятной улыбкой.
– Но все же, Сергей Андреевич, я лучше, чем вы думаете. Вам кажется, что у меня нет ничего за душой, что я только лирик[5]. Но у меня есть что-то, уверяю вас. Вы вообще меня выдумали, и я, когда бываю с вами, невольно говорю и даже поступаю в лад с вашей выдумкой. Но я не таков.
– Вы говорите: что-то есть. Но тем хуже для вас, Александр Александрович. Если есть, тогда ответственность.
– Может быть. Но что с нас взять: мы, поэты – как и проститутки – самое дорогое и самое тайное отдаем далям. Вот спросите у нее, и она вам то же скажет.
И он взял за руку и привлек к столу даму в черном.
– Как вас зовут, госпожа моя? – спросил Гребнев, подвигая стул, и серьезно, уже без насмешливой улыбки, рассматривая даму.
– Клеопатра, – ответила Наташа, окинув презрительным взглядом обоих писателей.
– Вот и она презирает всех, как и мы, – процедил сквозь зубы Герт.
– Госпожа Клеопатра, разрешите наш спор, – сказал Гребнев и налил ей стакан кьянти. – Вот он уверяет, что мы погибли. А по-моему…
– Ах! Это все равно. Не знаю, о чем вы там толкуете. Скучно все.
– А ведь она гордая, – сказал Герт. – Как это хорошо. Как хорошо.
Подошла Аглая и увела куда-то Наташу.
– И откуда эта гордость? Откуда?
– Да разве вы не видите, она – сумасшедшая, – сказал Герт серьезно. Сумасшедшая, как и мы. И все, кто не спит в эти белые ночи, сходят с ума. Скажите вон тому лакею или вот этому генералу, что сейчас начнется светопреставление, и они поверят в это просто и охотно и, быть может, не испугаются: сумасшедшие боятся только обыкновенного, обыденного.
– Пожалуй, что так, – согласился Гребнев. – У этой проститутки есть какая-то идея не нашего порядка.
– Какая проститутка? Какая идея? – сказала актриса Герардова, подходя к их столику вместе с художником Ломовым и его женой, певицей из Мариинского театра.
– Вот с нами сидела египетская царица Клеопатра, – сказал, улыбаясь, Гребнев. – Герт в нее влюбился.
– Ах! Как это хорошо, – сказала Герардова, всплескивая руками. – Познакомьте меня с ней: я никогда не разговаривала с этими дамами. А мне так хочется. Так…
– Пожалуй. А вы ничего не имеете? – обратился Гребнев к жене Ломова, высокой полной блондинке с крупными мужскими чертами лица.
– Очень хочу. Мне, впрочем, не в первый раз с ними знакомиться. Недавно были мы с ним в «Буффе»[6], – сказала она, указывая на мужа. – Так за наш столик несколько девиц село; все не верили, что я мужняя жена.
Все засмеялись.
Потом пригласили Наташу и пошли в отдельный кабинет пить шампанское.
Ломов ухаживал за Герардовой, Гребнев – за Ломовой, а Герт стал на колени перед Наташей и говорил:
– Вот на вас строгое черное платье, и я схожу с ума от счастья, потому что вы, божественная, позволяете мне стоять на коленях около вас и касаться вашей руки. Вы настоящая женщина, и каждое движение ваше царственно, и глаза ваши прекрасны и безумны. Что за вздор, что женщину можно купить. Женщину купить нельзя. И если бы я мог усыпать золотом всю дорогу от «Парадиза» до твоего дома, божественная Клеопатра, то и тогда бы ты не подарила мне своей любви.