Эпилог
1
Я, гений Игорь Северянин,
Своей победой упоён:
Я повсеградно оэкранен!
Я повсесердно утверждён!
От Баязета к Порт-Артуру
Черту упорную провёл.
Я покорил литературу!
Взорлил, гремящий, на престол!
Я — год назад — сказал: "Я буду!"
Год отсверкал, и вот — я есть!
Среди друзей я зрил Иуду,
Но не его отверг, а — месть.
"Я одинок в своей задаче!"
Прозренно я провозгласил.
Они пришли ко мне, кто зрячи,
И, дав восторг, не дали сил.
Нас стало четверо, но сила
Моя, единая, росла.
Она поддержки не просила
И не мужала от числа.
Она росла в своём единстве,
Самодержавна и горда,
И, в чаровом самоубийстве,
Шатнулась в мой шатёр орда…
От снегоскалого гипноза
Бежали двое в тлен болот;
У каждого в плече заноза,
Зане болезнен беглых взлёт.
Я их приветил: я умею
Приветить всё, — божи, Привет!
Лети, голубка, смело к змею!
Змея, обвей орла в ответ!
"Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…"
Выискивать в поэзии пошлость — занятие самоуничижительное и, по большей степени, не достойное. Игорь Северянин, "поэт Божией милостью", не искал мест небанальных и утончённых — не банален и изысканно утончён был он сам. В его взгляде на вещи не вечное вещное представление о свете, но сам свет, который, единственный, свидетельствует нам о существовании вещей. Хочется подойти и дотронуться до этого, казалось бы, неосязаемого бытия, но не стоит спешить — едва дотронувшись, мы ощутим грубую реальность бесформенного. Увы, вещь оказывается совсем не той, какой мы её представляли себе и восторженно воспевали в стихах. Трагедия нашей жизни: как подойти самому и подвести остальных к таким «вещам» и посвящениям, как добро, красота и любовь. Они всегда вне нашей досягаемости. Возможно ли к ним прикоснуться рукой и ощутить нежданно явленную сущность?
"Крестьянин пашет, каменщик строит, священник молится, и судит судья. Что же делает поэт? Почему легко запоминаемыми стихами не изложит он условий произрастания различных злаков, почему отказывается сочинить новую «Дубинушку» или обсахаривать горькое лекарство религиозных тезисов? Почему только в минуты малодушия соглашается признать, что чувства добрые он лирой пробуждал? Разве нет места у поэта, всё равно, в обществе ли буржуазном, социал-демократическом или общине религиозной? Пусть замолчит Иоанн Дамаскин!" (Гумилёв).
Многие поколения мыслителей и поэтов пытаются прикоснуться к тому, чему посвятили жизнь, — свету доброму и бесконечному, миру старому и смешному. Так рождается искусство и литература. Можно бесконечно рассуждать о первичных и вторичных качествах, верить или не верить своим ушам и глазам, вспоминать и вновь забывать какие-то важные, как когда-то казалось, истины, но вещь, присутствуя здесь, рядом с нами, остаётся такой же бесконечно далёкой и недостижимой, как синева небес и отражение звёзд в ночном заливе. И совсем не важно, что синева небес — это цвет земного, тёмного в своей глубине, океана, а слабые маячки звёзд на воде — вряд ли тот самый свет, что пробивается к нам сквозь тысячи и миллионы парсеков. Можно только преклонить колени перед этой сказочной освещенностью вещного мира, соразмерностью нашего восприятия космическому миропорядку. Есть что-то непредсказуемое и не до конца понимаемое нами в каждом со-бытии, в постижении и озарении времени и пространства.
Мы обращаемся к тому, что вчера считалось понятным. Мы объявляем приговоры и полагаем правильным свой выбор — человек судит о вещах и вместе с тем о себе самом. Взгляд же поэта, в известной степени, лишён налёта того, что можно было бы назвать суждением-осуждением о вещах. И не столько потому, что взор его чист и не замутнён временем и обычаями, сколько потому, что поэт, как мастер, очищает его от мутности и царапин кантианских линз. Паладин зрит умом; это та самое великое искусство умозрения, когда вне всякой привязки к физике и астрономии, древние философы утверждали, что космос имеет круглую форму.
Увертюра
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо, остро!
Весь я в чём-то норвежском! Весь я в чём-то испанском!
Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо!
Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!