Отто взошел по лестнице в девичью светлицу Сусанны, она сама привела его за руку. Свет летней белой ночи свободно вливался в окошко, и здесь Отто разглядел девичью красу Сусанны; она была бела, как снег, и черна, как вороново крыло, словно бы в ней соединились день и ночь, он узрел перед собой дитя неведомых солнечных стран: перед его взором ослепительная белизна переходила в золотисто-смуглые оттенки, словно прежде, чем вырасти и побелеть, она вся была покрыта загаром. И в крови ее, казалось, соединились день и ночь, невинность и страсть — Отто склонился перед нею, ослепленный ее пламенем, и, оробев, замкнулся, вспоминая Анну-Метту, но чем сильнее завладевала им смертная тоска, тем жарче пылала Сусанна — горячим чувством, восторгом и страхом, она была счастлива своим потаенным мучением, и она любила его за то, что он молчал и что взор его был преисполнен непонятного отчаяния. Трижды она, вся светясь нежностью, обольщала его своими юными, золотисто-смуглыми персями, и трижды он отшатывался от нее, как будто ему грозила смерть. Пока наконец, раздавленный и плача невидимыми слезами, не заключил ее в свои объятия.
* * *
Внизу на улице раздался протяжный клич ночного сторожа:
— Четыре часа пробило!
Далеко-далеко прорезал белесую, утреннюю мглу звук трубы. И тут Отто Иверсен опрометью бросился вон. Выскочив из сада, он налетел на сторожа и выслушал его сварливые, по-утреннему трезвые назидания. Он помчался дальше. Утро вставало туманное. Чу, во дворах, за закрытыми воротами бьют копытами кони по булыжной мостовой, всюду идут последние сборы.
То здесь, то там пробивается через дверную щель полоска света, негромко бряцает оружие, среди комнаты при зажженных свечах облачаются в свои доспехи воины… Отто Иверсен бежал, не разбирая дороги, торопясь на свою квартиру. Ему не терпелось сейчас же, не откладывая, умчаться куда-нибудь на край света, забыться, окунувшись с головой в драку и в шум битвы, ему хотелось вытравить из сердца то, что он совершил, — забыть, забыть. На бегу он невольно зажмуривался, ибо перед глазами у него неотступно стояла она — та, что так пылко приняла его в свои объятия; он все еще чувствовал ее волосы на своих волосах. О, как крепко, как крепко она прижимала к сердцу его голову — а он втихомолку плакал на ее груди… При мысли об этом Отто сделал такой скачок, что подпрыгнул вверх на аршин, как будто пораженный в грудь вражеской пулей. В смятении он бежал по мокрым от утренней росы улицам.
Полуослепленный, Отто Иверсен заблудился, его занесло в какой-то узкий переулок, он замедлил бег и, дав волю душившим его слезам, зарыдал в голос. Нестерпимая мука, казалось, вот-вот убьет его, и он припустил еще скорее. Тут перед ним блеснул в тумане тусклый свет, он лился из освещенного оконца убогой лачуги. И как дитя, которое, наплакавшись и натосковавшись, принимается колупать стенку, Отто Иверсен приник к окошку и заглянул в треугольный просвет между рамой и занавеской.
Он увидал неприбранную комнату с низким потолком. Возле окна, спиной к нему, стоял человек, склонившийся над стулом, на стуле сидела молодая женщина; Отто Иверсену видны были только ее розовые рукава и руки. Человеческие фигуры заслоняли горевшую на столе свечу. В тот миг, когда Отто заглянул в окошко, человек в комнате как бы исподтишка занес правую руку, левая, кажется, лежала на лбу сидевшей на стуле женщины, и — господи Иисусе! — одним широким и плавным движением он перерезал женщине горло, послышался придушенный, булькающий всхлип. Мужчина перехватил нож поудобнее и всадил его в грудь своей жертвы; не вынимая ножа, он в тот же миг надавил коленом на спинку стула и опрокинул его вместе с убитой женщиной на стол. Свеча погасла.
Отто Иверсен схватился за голову и, как безумный, выпуча глаза, повернулся и отскочил от окошка. Затем он помчался, что было духу, и прибежал наконец, без шляпы, с растрепанными, развевающимися по ветру волосами, к себе домой. В совершенном отчаянии он ввалился в конюшню, где стояла его лошадь.