Но молодежь об этом не думает. Она сейчас просто веселится. Во всю ивановскую.
Гена Кайранский стреляет самосад у деда Тимки, с наслаждением окунается в жизнь и крепко обнимает старика, чтобы не утонуть. Гена спешит побольше впитать в себя (впечатлений) и расспрашивает:
— Тимофей Филиппович, а это кто? Вы ведь всех знаете с детства. Вон тот, с бородой, с трубкой.
— Хороший мужик, — отвечает дед Тимка, не зная, как отвязаться от надоедливого гостя, потому что ему хочется запеть рыбацкую песню, он боится, что начнут без него. — Честный. Пьет мало.
— Ну, а тот, который сейчас наливает председателю? В беретке.
— Ничего плохого сказать не могу. Пьет мало.
— А этот, что ногой топает? Ему нравится, как танцуют. Все время смеется.
— Варвара! — кричит дед Тимка пламенно-краснощекой женщине, маня ее пальцем к себе, и она вылезает, долго освобождая из-под стола толстые ноги, и подходит к нему, хрустя яблоком и отирая рот.
— Ау, дед Тим?
— Твой муж бросил пить?
— Бросил, дед Тим.
— Надолго?
— Думаю, что нет. Сегодня-то уж наберется, — беззлобно говорит она.
— Горько! — кричит дед Тимка, вырываясь из объятий Гены.
Раструб репродуктора на столбе, вознесенный туда Марконей, напрасно силится перекрыть живые голоса.
— Горько! — кричит вся свадьба.
Кирюха наклоняется, выгибаясь колесом, и заглядывает в потупленные глаза Алены, и все видят, как сияют его глаза, а ее только он один. Репродуктор устало вздыхает и сдается, и в это время дед Тимка, вытерев мокрые от вина двухцветные усы, затягивает с дрожью в сердце, которая отдается в тоненьком, но нервущемся голосе:
Не надейся, рыбак, на погоду,
А надейся на парус тугой.
И все те, что теснятся за столами, что танцевали до седьмого пота, а теперь стоят и обвеиваются кофточками и рубашками на груди, подхватывают:
Мать родная тебя не обманет,
А обманет туман голубой!
Нашу гибель никто не узнает,
Только дома оплачут слезой…
Столы, в которые нельзя пальцем ткнуть, чтобы не задеть вареную и жареную закуску, домашнюю колбасу и рыбу во всех видах, кроме консервированной, печеную картошку — для любителей (ведь картошка привозная, она у нас не растет, а вот красуется в мундире, с блестками соли, как в орденах — ее вымыли, осолили крупно — да и в духовку), помидоры, баклажаны, перец, соленые огурцы, капусту, яблоки, сбереженные в погребе для этого дня, и отгоготавших наконец свое гусей, столы вынесены во двор, под небо, под солнце, дробящееся на бутылках. Ну в каком доме усадишь столько народу? В каких стенах он так развеселится?
Хорошо гулять свадьбы на воздухе. Что-то в этом есть от самой природы, от земли, такое, что она, грешная, оборачивается святой. Что-то есть неограниченное в дружбе, собравшей людей, когда не гадают на пальцах, кого звать, кого нет. Не хочешь пожелать счастья Алене с Кирюхой, гуляй мимо. А хочешь — заходи! Танцуй как умеешь или просто хлопай в ладоши.
И вдруг раздается вопль Алика:
— Стой!
Во двор медленно вшагивает Сашка. Смоченные его волосы старательно заведены ладонью набок и лежат, как прилизанные. На плечах внакидку пиджак с разрезиком, а под пиджаком белая рубашка с голубым галстуком «За мир и дружбу», по которому летит голубок. Брюки пять минут назад из-под утюга, словно металлические, и рубцы на них, как форштевни, хоть волну режь. А шкарбаны (ботинки) не первый сорт, но надраены будь здоров.
— Стой! — разрывается счастливый Алик, воздев тонкие руки к небу.
Ван Ваныч бежит к Сашке ощупать, не видение ли это, трясет его и кричит, не отпуская:
— Теперь вы от нас не убежите. Шалишь. Дудки! — И держит его, как арестованного.
— На съемку! — командует Алик, а во дворе устанавливается неловкая тишина, как будто все провинились, что затеяли свадьбу и, как Сашка, схвачены на месте преступления.
В этой тишине одиноко рождается и крепнет тонкий голос деда Тимки:
Если в море останусь,
Все равно меня жди…
— Стоп! — машет обеими руками Алик, рубанув ими вниз.
И, как по сигналу, на него вдруг рушится хохот. Ну, бывает же людям так весело, что они всему смеются. Дед Тимка крутит головой, подергивает плечами, сам себе удивляется: