— Ммм…
— Саенко?
— У! О! — стонет знакомый тенорок Вити.
— Зуб? — спрашивает Горбов.
— Полотенцем.
— А шалфей не пробовал? А-ха-ха! — опять отчаивается Горбов. — Всегда лучше сразу рвать. По себе знаю. Вырвал бы ты вчера…
— Ммм… А что такое?
— Витя, — умоляет Горбов, будто в ногах валяется. — Витя! Как отец сына… Как рыбак летчика… Лететь надо.
— Куда к черту лететь? Кому надо?
— Кино, Витя, кино, — шепотом повторяет Горбов. — Ребята плавают. Выручай. А то…
Он рассказывает все с начала и находит очень убедительные слова, беспокоясь о престиже промысловой разведки. Кто показывает рыбу? Авиаразведчики. Почему нет рыбы? Не показали.
Саенко перестает мычать, он долго и звучно дышит и наконец цедит со стоном:
— Ну, раз для кино…
Чувствуется кроме всего, что он очень боится рвать зуб, что нет у нас лучше товарища, чем Витя Саенко, но еще чувствуется, что кино — магическое слово.
— Витя! — успевает крикнуть Кузя Второй. — Намочи ватку одеколоном и засунь в ухо.
— Какое ухо?
— С той стороны, где зуб болит.
Горбов выходит из кабины взопревший и жалкий. Он делает Кузе то ли благодарственное, то ли предупреждающее, во всяком случае выразительное движение бровями, и сутулая спина его проплывает за окном. А Кузя Второй и понимает Горбова, и стыдится за него, и думает, насколько легче организовать славу, когда у тебя власть в руках. Подчиняйся Илье Захарычу Филипп Андреич, тот бы приказал: послать в небо самолет, а болен Саенко — сам лети. И все. А Илья Захарыч как просил!.. А он, Кузя Второй, что мог бы конкретно сделать, пожелай он нацелить на свою скромную персону кинообъектив? Ноль целых, ноль десятых он бы мог сделать. И ему вдруг это нравится. Потому что если когда-нибудь к нему, Кузе, придет человеческая слава, то она будет настоящей. А нет так нет.
7
Море звонко блестит. Как кусок льда. Солнечные пыланья его не плавят, не дробят, они как бы сияют изнутри, создавая иллюзию полной прозрачности. И кажется, что сейнер застыл а воде, как в слитке солнца. И даже тень его сбоку, которая обычно бьется, как тряпка, сейчас не дрожит, не трепещет, не морщится. Лежит, словно вырезанная из черной бумаги и приклеенная.
Мир остается неправдашним.
Но по трапу, с капитанского мостика, спускается живой бригадир дядя Миша Бурый, и на его квадратных скулах вздуваются желваки. Для тех, кто знает дядю Мишу, это первый предгрозовой признак. Дядя Миша самый лучший бригадир Аютинского колхоза и самый тихий человек нашего поселка. До поры до времени. В тихом дяде Мише громы водятся.
Он заглядывает в радиорубку, где радистка Зиночка слушает музыкальную программу. То ли, чтобы и ее поласкало солнышко, то ли, чтобы и о ней не забыли кинематографисты, дверь рубки Зиночка держит нараспашку.
— Ну, что интересного в мире? — неожиданно спрашивает дядя Миша.
— Американцы бомбят Вьетнам, — скинув наушники, быстро отвечает Зиночка.
— Паразиты, — говорит дядя Миша.
Больше всего на свете дядя Миша ненавидит паразитов, оттого еще ему так неймется в этот день.
— Кто-нибудь нашел рыбу? — спрашивает он Зиночку.
— Нет.
Многословие дяди Миши пугает ее: это тоже плохой признак.
В наушниках бубнит твист, и дядя Миша строго тычет в них пальцем.
— Ты джазики себе не играй. Ты следи. Может, где найдут рыбу — отвезем этих…
И не успевает он отойти, как Зиночка щелкает тумблерами рации, перед которой она сидит навытяжку, и звонким голосом начинает вколачивать в эфир позывные.
— Я — «Нырок», я — «Нырок», я — «Нырок»!
Голос у нее высокий, слова стреляют, вот-вот пробьют чужие мембраны. Когда дядя Миша взял ее после курсов и Витя Саенко, летая в своем небе, первый раз услышал бойкую девушку, он удивился:
— Ого! Это кто?
— Зина.
— Какая Зина?
— Звонкая и тонкая, — помог Зиночке какой-то невидимый шутник.
— И долгая, — представил кто-то из своих.
— И прозрачная, — добавил Саенко.
— Почему это я прозрачная? — обиделась Зиночка.
— Кричишь здорово, а где — не видно. Дух!
Ах, сейчас бы Саенко! Зиночка безнадежно вздыхает, и в это время ей отвечает сонный, с зевотцей, с хрипотцой, словно мембрана лопнула, другой «радист»:
— Я — «Ястреб», я — «Ястреб».