— Возьми.
— Харлампий! — зловеще повышает голос Карпов.
Патефон еще играет на руках Сахи, а Харлаша медленно, ступня к ступне, обходит теснящихся вокруг людей и говорит:
— У меня ж сын есть!.. Мой сын! Он здесь вырос… Ты думаешь, он хуже тебя, Саха? Или хуже тебя? — приближается он к Лешке. — Или тебя? Или тебя?..
Тень прячет его глаза в путанице бесцветных бровей и ресниц и снова открывает их, столько повидавшие на своем веку и никогда не терявшие надежды. Ну, как им объяснить, односельчанам, что он верит сыну? Самое лучшее, что они могли, они уже сделали. Они вселили в него эту веру. Не хуже он их, не хуже! Не умеет он объяснить. А глядит на людей и — верит.
26
— Вот так… — неопределенно роняет Карпов на улице.
— Совсем загордился старик, — бормочет Саха. — Дом ему не нужен, патефон не нужен…
— Сын ему нужен! — перебивает Карпов. — Что ему дом да патефон?
— А чего? — с легкой готовностью вставляет бывший почтальон, а ныне старший механик сейнера Лешка. — Давно пора всем колхозом сына вызвать! И устроить над ним суд.
Карпов останавливается:
— Большая радость для старика!
Карпов смотрит на Лешку, как на недоумка.
— Все равно писать надо, — настаивает Лешка.
— Не надо, — гудит матрос, которого по голосу ни с кем не спутаешь. — Я поеду, я ему морду набью.
Они уходят, а над морем уже приготовился заняться новый день.
Еще миг, и взойдет солнце. Ободок его высунется из-за дальней волны, а там и весь красный диск покатится прямо в небо, оставляя под собой тонущее отражение… Так всегда: одно солнце всплывает, другое — тонет.
27
В этот час из одинокого дома на скале выходит старик в полосатых брюках, подхваченных клочком сети и заправленных в высокие сапоги, в брезентовой куртке, как будто и он собрался в море. Но он уже давно не плавает.
Чтобы он ни делал, он ждет. Сына. Стоит иной раз у калитки и смотрит на дорогу.
Может быть, и правда загордился Харлаша, что отказывался от чужой заботы.
Может быть, считал, что ничем не заслужил ее.
А может, больше всего на свете боялся, чтобы у него не отняли ожидания.