— Еще чайку? — спросила проводница, остановившись возле открытой двери купе.
— Нет, хватит. Спасибо.
Она зашла захватить стакан, и почему-то сидевший возле окна с откинутой занавеской уже седеющий и чем-то, казалось, грустно озабоченный человек тронул ее своей одинокостью.
— Может, радио включить? — предложила она.
— Не надо, не люблю в дороге радио. — И он посмотрел в ее сторону и спросил вдруг: — Давно вы ездите?
— Да, четырнадцать лет уже скоро.
— Не надоело — всё в пути и в пути?
— Привыкла, да и то лучше, чем дома одной сидеть.
— Как вас по имени?
— Людмила Васильевна.
— А меня зовут Иван Игнатьевич... значит, будем знакомы, Людмила Васильевна.
— Отдыхать едете? — спросила она.
— Нет, вроде вас... оставаться дома одному неохота.
— Что так?
И она присела на краешек дивана, а тот, кого звали Иван Игнатьевич, сидел в кресле возле столика.
— Еду в места, где воевал когда-то... собственно, не воевал, а чинил и штопал тех, кого выбросила на берег война, спасибо, что хоть выбросила, а многих и не выбросила.
— Досталось и мне от войны, — сказала проводница.
Он внимательно посмотрел на нее, невысокую, с хорошим русским лицом, уже немолодую, а она женским движением поправила волосы по бокам коричневого берета.
Да, уже четырнадцать лет она, Людмила Васильевна Кедрова, в пути, привыкла к гулкому шуму колес, ночным станциям, сменам людей в ее вагоне, в который каждый, вместе с багажом, вносил и свою судьбу, свою печаль разлуки или радость предстоящей встречи...
Она сидела минуту молча, думала о своем далеком, незнакомому человеку не расскажешь сразу, что Миша Арцызский, с которым она вместе училась в сельской их школе, стал машинистом на железной дороге, встретилась с ним случайно на Курском вокзале в Москве, не сразу узнала в высоком, подтянутом человеке Мишу, которого помнила мальчиком. А год спустя после этой встречи они поженились, — в сущности, еще в последних классах школы стало уже ясно, что не уйдут они далеко друг от друга, — и все могло бы быть так хорошо и счастливо в их жизни, если бы не война.
— Досталось и мне от войны, — повторила она. — Отца на третьем году убили, остались мы с матерью вдвоем, и всего мать вместе со мной испила. А мужа моего война через пятнадцать лет после окончания казнила, надорвался еще подростком на мужской работе.
Она спохватилась вдруг, что разговорилась не к месту, сказала:
— Я вам постель постелю. Ложитесь, уже одиннадцатый час, — стала доставать с верхней полки свернутые тюфяк, одеяло и простыни, а Татаринов вышел в коридор, поднял кверху твердую шторку, белое неслось и неслось за окном, потом где-то далеко небо стало чуть желтеть, приближались, наверно, к Волоколамску, а ночью пройдут Ржев, и Западная Двина, и Великие Луки...
По приезде, оставив чемодан в камере хранения, Татаринов поехал к Агнии Николаевне Виксне, которой дал телеграмму накануне.
— Ну вот, наконец-то выбрались! — сказала она, столь похожая на ту, прежнюю, какой была в годы войны, и столь непохожая на ту: некогда с золотистыми волосами и розовым, нежным лицом была она, а ныне — в синем костюмчике с брючками — походила на постаревшего мальчика, еще стройная и изящная, но уже как-то печально поникшая.
— Прелесть вы моя, — сказал Татаринов, целуя ее руку, — и не меняетесь совсем... я не комплиментщик, просто с годами становитесь по-новому другой и каждый раз по-новому красивой.
Она только махнула рукой, хозяйственно принесла вскоре поднос с завтраком и горячим кофейником, и они сели за стол.
— Странно бывает... признался вчера ни с того ни с сего проводнице в вагоне, что сидеть дома одному неохота, — сказал Татаринов задумчиво. — Но как только двинешься в сторону, сейчас же дороги войны перед твоими глазами.
— Они не уходят.
— Да, должно быть, необратимый процесс.
И они посидели в молчании, а в окне над готическими треугольными крышами лежало обвисшее ноябрьское небо.
— Я договорилась с соседкой по даче, она вашу комнату уже истопила и по хозяйству будет помогать, это хороший человек — Каролина Яновна.
— Не стану ее особенно беспокоить... я уже давно привык делать все сам.