— А тебе — забота? — усмехнулся Ваня Дух. — Завидки, что ли, берут? Из‑под носу, никак, барыш уплыл?
Мужики, прислушиваясь к разговору, затряслись от смеха, позабыв про свои поясницы и прострелы.
— В самую печенку ударил, волк тя заешь!
— Держись, Устин Павлыч! Закрывай лавочку!
— Ха — ха — ха! Руби, Иван, под корень. По тебе — дерево!
— Э — э, две собаки грызутся, третья не приставай, — сказал мужикам Аладьин.
Но Ваня Дух и Устин Павлыч сцепились крепко, не обращали уже внимания на мужиков.
— На меня солдатки не надрывают животы. Подавиться мне нечем, — раздраженно говорил Тихонов, торопливо поправляя шлею на кобыле, нахлестывая себе вожжами по лаптям. — Я перелоги у безлошадников не запахиваю, помочей с медом не созываю… У меня, брат, все по закону, на чистые денежки. Я, брат, сам своей жизни добытчик.
— Еще бы! Где нам за тобой, дорогуша, угнаться, — нараспев, ласково отвечал ему Быков, точно на балалайке играл. — Мы безлошадным помогаем по нашей силе — возможности. А ты вон, я слышал, водичкой торгуешь.
— Какой водичкой? — дрогнул Тихонов.
— Обыкновенной. Из колодца.
Ваня Дух так и подскочил, словно ему Вихря наступила на лапоть.
— А колодец чей? — зарычал он. — Ты его чистил, сруб поправлял? Грязи тыщу ведер ты вычерпал?! Пузо толсто! Я, брат, и одной рукой побольше ломлю, чем ты двумя… Иди‑ка окопы рыть, промнись, протряси брюхо‑то, пожри шрапнельной каши, опосля и тявкай.
Тут не выдержал и Устин Павлыч. Упоминание об окопах, видать, расстроило, балалайка его задребезжала надтреснуто:
— Много ли ты ее ел, шрапнельной каши, са — ни — тар? Говорят, больше щупал убитых да раненых. Геройчик… по пазухам и карманам.
— Что — о? Ах, ты!.. — взвыл Ваня Дух и кинулся на Быкова, замахиваясь черным кулаком. — Меня? Инвалида?! Накось, что выдумал! За такой поклеп я тебе, пустобрех, морду набью… и на суд стащу за поганый язык!
— Ну — у? — улыбался и лаял Быков, наступая выпяченной грудью. — А может, сперва тебя отвести? В суд. За пустой‑то рукавчик, а?.. Знаем, как ты руку‑то провоевал. У народа тоже глаза есть… Сам себя бабахнул, шкуру спасая, вот ты какой инвалид… Не утаишь! Миру‑то все известно!
Наверное, они бы подрались, и этого очень хотел потрясенный новостями Шурка, но подошли из усадьбы хромой Степан, Трофим Беженец, питерщик Прохор, заквакал, застучал по столу волостной писарь, затрубил громче прежнего в клетчатый носовой платок усастый военный, и на сходе все затихло. Шурке слышно было, как тяжко дышал и охал, валясь на бревна, Устин Павлыч, как всхлипнула на крыльце чья‑то мамка, как стегнул вожжами Ваня Дух, погнал кобылу к дому, и рогуля под плугом заскрипела по песку.
— Мужички! Слушайте хорошенько, — отрывисто сказал писарь, раскрывая большой рот и пронзительно оглядывая собравшихся. — Вот — с. Их благородие изволили приехать. За что покорнейше благодарим… Их благородие разъяснит вам дело — с. Государственное. Огромадной важности… Извольте не шуметь. И глупых вопросов не задавать. Да — с! — квакал он, подпрыгивая на стуле почти после каждого слова. — Просим, ваше благородие. Пожалуйста — с!
Усастый военный тяжело встал, тугой, сизый лицом, в широкой книзу, колоколом, шинели, подергал вислые усы и заговорил очень складно и понятно про войну.
Ох, и досталось же от него австриякам и германцам! Он ругмя ругал их, грозил побить, распатронить вдребезги в самое короткое время. Он хвалил русских солдат и жалел баб, что им худо живется без мужей. Всем тяжело, но что же делать? Надо терпеть — война.
Он долго, очень правильно и жалобно говорил про вдов и сирот. У Шурки стало пощипывать в горле, но мамки, толпясь на крыльце казенки, к его удивлению, не заутирались платками, не заохали, как всегда, а которые раньше это сделали — перестали причитать, словно им усастый заткнул рот. Мужики хоть курили, перешептывались, поворачивались к столу спиной. Но бабы окаменели, оглохли и ослепли, как Шуркина мать вчера в риге, даже перестали маленьких укачивать и шлепать.
Катерина Барабанова, в расстегнутой на груди кофте, худая и длинная, как жердь, держала на руках ребенка, завернутого в лоскутное одеяло; одеяло трепыхалось, пищало, а ей хоть бы что. Две большенькие девочки теребили ее за юбку, но Катерина и этого не замечала. А ведь ее муж приезжал, раненый, на побывку, погостил, поправился, и не успел вернуться на позицию, как пришла повестка, что он убит. Наверное, про нее, Катерину Барабанову, вдову, про ее сирот говорит усастый, жалеет, а она не слышит, молчит. И все мамки молчат, будто их и не касается разговор.