У мужика подпрыгнуло сердце в груди. Замерев на месте, он уставился себе под ноги.
Под ногами была лужа. Как он попал в нее — неизвестно. В сумерках лужа казалась черной, словно пролитый деготь, и звездочка светилась в луже гривенником. Он пошевелил ногой — гривенник пропал, теперь в воде плавали стайкой светлые малявки. Он подождал, вода успокоилась, малявки сбились в денежку, и снова гривенник блестел в луже.
Насупившись, Шурка выбрался на камни шоссейки. Поправил шапку, чтобы она не мешала, пристально огляделся. Круглые, вдавленные в песок гладкие булыжники темнели, как оброненные кошельки. Батюшки мои, сколько их тут, больших и маленьких, пузатых — вся шоссейка усыпана кошельками!
Мужик понимал — этого не могло быть, у него просто рябит в глазах от камней. Но ему так хотелось увидеть под ногами кожаный, толстый, с блестящим запором кошелек, какие продавались в лавке Устина Павлыча, что воображение разыгралось не на шутку. Наклонясь, он шарил по песку, трогал камни. Ни один кошелек в руки не давался, крепко сидел в земле.
«Господи, хоть бы старенький какой найти, с бумажными рублями!..»
Шурка тоскливо покосился по сторонам. Горбатые серые избы с лохматыми соломенными крышами и слепыми, темными окошками толпились в сумерках у дороги, как нищие на церковной паперти. Ивы и березы, которые росли по канавам, протягивали голые никлые ветви, словно за милостыней.
Вокруг было тихо и пустынно. Лишь за мостом по луговине бродила чья‑то пестрая корова. Запоздало, чуть слышно позванивало ведро у колодца, где‑то на заднем посаде, у Барабановых или у тетки Апраксеи, да за селом, к станции, багряно догорала заря на небе.
Постоял Шурка, послушал, посмотрел на корову, на зарю и свернул в переулок, к Аладьиному гумну.
Откуда им взяться, кошелькам, на шоссейке? Троек нет, питерщики пошли такие, совестно глядеть — сами себе воротца по дороге отворяют. Мало и настоящих прохожих, одни нищие бродят, и все знакомые, из соседних деревень, старики и старухи, ребятишки. Какие у них деньги, что им терять, корзинки и котомки всегда пустые… Да если и посчастливится вдруг Шурке, поднимет он какой оброненный ненароком кошелишко, мамка обязательно заставит искать его хозяина. Не взяла же она зимой шерстяные новехонькие варежки, что нашла у проруби на Гремце, когда полоскала белье. Она не поленилась, ходила по избам и спрашивала у баб, кто потерял варежки. Оказалось, потеряла растяпа Минодора, сноха глухого Антипа, взяла и спасибо не сказала.
В избе Матвея Сибиряка, мимо которой проходил Шурка, светло, по — праздничному горела лампа. Он не удержался, стал на цыпочки и заглянул в окно.
Мать Андрейки, веселая, растрепанная, в чистом фартуке и новой кофте с засученными по локоть рукавами, собирала ужин. Она летала по избе, гремела посудой, ложками, резала хлеб, крошила картошку и огурцы, расстилала на краю стола холщовое полотенце, и голые хлопотливые руки ее мелькали, как крылья.
Самого Матвея не видно, но висели на стене под зеркалом на гвозде солдатская фуражка и ремень; свет от лампы играл на медной бляхе. В кухне у печки вертелся Андрейка. Он развел огонь на шестке, подкладывал под таганок лучинки и держал наготове сковороду. На полу в решете белели яйца.
«Собирается яишней отца угостить», — догадался Шурка и отвернулся от окна, пошел дальше. Но еще долго в его глазах горела праздничная лампа, летала на белых крыльях мать Андрейки и катались в решете яйца.
«Не суметь ему по — настоящему яичницу зажарить, глазунью, — думал Шурка. — Вот я бы сделал! Кокнул бы на горячую сковородку десяток — каждый желток отдельно, как цветок». И он представил себе чугунную, с отбитым краем мамкину сковороду с яичницей, точно усыпанную ромашками, с молочными лепестками и крупными золотистыми глазками. «Кушай, тятенька, на здоровье!» — угощал он отца, приехавшего с войны на побывку.
Сладкая судорога сжала ему горло. Он пустился бежать на гумно, а судорога душила, не отпускала.
За черной гребенчатой кромкой дальнего леса всходила луна, как раскаленная докрасна сковорода. Ржавый, мертвый свет сумрачно освещал гуменники: темные кособокие житницы, сараи и риги, высокие белесые скирды хлеба, ометы соломы, изгороди. Глухо брякал бубенцом Аладьин хромой мерин, привязанный на ночь возле огорода за веревку. Мерин поднял саврасую морду и фыркнул, когда Шурка пробегал мимо.