Пленные, подводы и солдаты остановились посредине села. Сбежались бабы, девки, ребята, разглядывая австрийцев. Те сбились в кучу, топали ногами, как озябшие лошади, растирали снегом щеки, уши, носы, закуривали большие трубки с кривыми невиданными мундштуками, тихонько переговариваясь по — своему и робко косясь по сторонам.
Вокруг все было огненно — багровое: снег, избы, люди, как на пожаре или на войне. Даже пар, валивший от лошадей, горел и дымился.
Шурку била ледяная дрожь. Пожимаясь, стуча зубами, он исподлобья, угрюмо наблюдал за пленными. «Вот они какие, австрияки, враги, которые убивают русских, — думал он. — Взять бы вилы и проткнуть им кишки, как это делает своей казацкой пикой молодчина Кузьма Крючков».
И все смотрели на пленных со злобой и отвращением. Бабы громко говорили промежду собой:
— Замерзли, собаки…
— Так им и надо! Будут знать, как войной на нас идти.
— Отольются вдовьи‑то слезы, слава тебе, господи… Бельма бы им выцарапать, ишь таращатся, нехристи пучеглазые!
Старший конвойный, с сосулей вместо бороды, в черном полушубке и с револьвером на ремне, требовал сменить подводы и везти больных до уездного города.
Бабы, как услышали это, надвинулись, закричали:
— Мужиков наших поубивали, и еще лошадей им…
— Пусть дохнут на морозе, ироды! Пусть околевают, как собаки!
— Какие лошади, очумел? На войну позабирали.
— Гоните их, солдатики, на Волгу, в прорубь… Ай, право, туда им и дорога, окаянным!
Пленные, поглядывая на сердитых баб, жались поближе к солдатам, не боясь их ружей и заиндевелых штыков.
Шурке было непонятно и досадно, почему солдаты вроде бы как обороняют австрияков, лютых врагов, от своих же, русских, отталкивают, смеясь, баб, угощают пленных махоркой. Еще обиднее было видеть, что австрияки трутся около солдат, осмеливаются брать махорку, словно у приятелей, как будто они не в плену, а у себя дома, вышли гулять на улицу и покуривают табачок. Уж не холод, а гнев тряс Шурку с головы до ног.
Не помня себя, схватил он из‑под валенок ледяшку и запустил ее в долговязого, особенно ненавистного ему австрияка, который, оскалив зубы, копался в чужом кисете.
Ледяшка ударила пленного по руке, махорка просыпалась на снег. Долговязый австриец оглянулся и, жалко улыбаясь истрескавшимися до крови обмороженными губами, погрозил Шурке грязным пальцем. Присев на корточки, он стал собирать махорку по крупинке. Шурка поспешно отвернулся.
— Ну, ну, хватит орать без толку, — громко, раздраженно говорил бабам конвойный в черном полушубке. — Обогрели бы лучше да покормили. Второй день голодные… Чья очередь подводы давать? Кто тут староста, десятский?.. Эй, тетка, куда когти нацелила? Сердце‑то у тебя есть?! — закричал он сердито на Марью Бубенец, которая, подскочив к ближней подводе, тащила за ногу австрийца из соломы.
— Своими рученьками задушу! И греха не будет… своими рученьками! — визжала и плакала она, для чего‑то срывая с себя вязаную шаль.
Простоволосая, в распахнутой шубе, Марья ревела, царапалась, отбиваясь от конвойного, и все тащила за желтый башмак пленного.
— Так его!.. Хватай за обе ножищи… так! — кричали бабы, и некоторые подсобляли Марье.
Шурка сунулся поближе.
В розвальнях, в овсяной соломе, лицом вниз лежал маленький толстый австриец, завернутый в голубую мятую шинель, как в одеяло. Он сучил короткими ногами, хватался негнущимися чернильными пальцами за солому, за веревочные переплеты саней. Марья сорвала один башмак и тащила пленного за портянку.
Австриец не удержался в розвальнях, съехал вместе с соломой на снег. Он застонал, повернулся на спину, и все увидели его бледное, опухшее, бородатое лицо и копну светлых волос. Бабы замолчали, отступили, во все глаза глядя на пленного.
Одна Марья, злобно жмурясь, с воем тянула красные скрюченные пальцы к синей тонкой шее австрийца.
— Господи! — услышал Шурка изумленный шепот своей матери. — Господи, Марья… да ты посмотри‑ка на него… Ну, чисто твой мужик!
Марья уронила руки, замерла над пленным, ахнула и повалилась.
Шурка глядел и не мог поверить: на снегу возле Марьи действительно лежал человек, прямо‑таки вылитый Саша Пупа. Этот человек плакал и, широко раскрыв рот, хлебая воздух, с трудом выговаривал что‑то похожее по — русски: