Шурка любит Григория Евгеньевича и тянется к нему, как к солнышку. Все ему нравится в учителе: и черная косоворотка, широкий ремень, каждая пуговка старенького, но чистого пиджака; и привычка Григория Евгеньевича протяжно, как бы заикаясь, говорить «нуте — с»; и его темно — серые грустные глаза, добрый, тихий, немного хрипловатый, как бы простуженный голос. Это воистину сам бог, живой, настоящий бог, который царствует не на небе, а на земле, в школе, никого не обижает, всем помогает и уж конечно не обманывает, говорит одну сущую правду. Теперь Шурка большой, за отца помогает матери по хозяйству, часто сталкивается со взрослыми, и его не проведешь, как прежде, на кривой не объедешь, он знает, где правда, а где неправда. Григорий Евгеньевич — это и есть самая настоящая большая правда на свете.
За все это и за многое другое, хорошее, учитель не требует, чтобы перед ним зажигали свечи и лампады, как перед святым, чтобы молились на него, вставая на колени. Напротив, он, как Шурка, как все ребята, недолюбливает церковь, ходит туда редко и после уроков закона божия подсмеивается немножко над попом. Он имеет на это право, потому что всезнающий и наверняка всемогущий.
Школа в глазах Шурки — это прежде всего Григорий Евгеньевич. И книжки — Григорий Евгеньевич, и парты, и бумага, и краски, которые он покупает ученикам на свои деньги, — весь школьный мир, столь не похожий на окружающую жизнь, этот светлый, шумный мир есть Григорий Евгеньевич.
Когда Шурка рано утром, задолго до звонка горбатой Аграфены, влетает в класс, он забывает мать, братика Ванятку, забывает всякие важные дела по дому, а если, случаем, и вспомнит что‑нибудь, то и это обычное вдруг почему‑то начинает улыбаться ему доброй улыбкой Григория Евгеньевича.
Вот он какой, Григорий Евгеньевич, учитель, вот что он означает для Шурки.
Да и для одного ли Шурки? Скажи учитель: «Нуте — с, ребятки, переплывите для меня Волгу», — и Яшка Петух, и Колька Сморчок, и Катька Растрепа, и, наверное, даже Олег Двухголовый, не задумываясь, бросятся, как Шурка, в воду и, конечно, перемахнут в два счета реку, хотя, признаться, никогда еще этого не пробовали делать…
Григорий Евгеньевич постоял, хмурясь и улыбаясь, посреди класса, послушал смех и топот, погрозил всем пальцем. Потом вынул носовой платок и, наклонившись, вытер Кольке лицо.
— Мел — не сахар… и у нас его мало… к сожалению.
Как только учитель заговорил, в классе стало тихо. Слышно было, как сконфуженно шмыгал носом виноватый Колька.
— Садись, Захаров, и мела больше не ешь. Задачу ты решил правильно… Все решили?
Шуркина рука поднялась над головой. Но еще раньше взлетела рука Олега. Удивительно, как успевает это сделать Двухголовый. Наверное, потому, что рука у него короткая, а у Шурки длинная, пока тянешь ее вверх — многовато уходит времени. Впрочем, недолго довелось бахвалиться Олегу. Чащоба рук загородила от учителя Олегову коротышку с растопыренными пальцами, и Шурка этим утешился.
Легко и весело держать над головой руку. Кажется, не опускай ее весь день — и не устанешь. Вон Яшка обе поднял, балуется. Что же, когда знаешь — и побаловаться не грех. Согни руку, обопрись локтем о парту, — ну, как березка, растет рука, прямая, тонкая, белая, и видно Григорию Евгеньевичу, что ты урок выучил. Но, если урока не знаешь, какой же тяжелой становится рука, неловкой, будто чужой; она не поднимается, не знаешь, куда ее деть, и глаз не оторвешь от парты. Так стыдно и обидно, что рад бы радешенек провалиться сквозь землю, да земля не принимает грешника. И в горьком раскаянии произносится, бог знает который раз, великая клятва: никогдашеньки не высовываться на улицу, пока не сделаны уроки.
Но лучше всего, приятнее, когда вырастает в классе, вот как сейчас, не одна березка, а целая роща. Григорий Евгеньевич, посмеиваясь, прохаживается в этой роще, между партами, будто ищет грибы. Солнце, заглянув в окно, золотит ребячьи головы, и Катька Растрепа становится похожа на подосиновик, а Яшка Петух — вылитый черноголовый боровик.
— Очень хорошо, — сказал учитель, нагулявшись досыта по березовой роще. — Опустите руки.