Все это не похоже на обычные разговоры. Мужики не ругаются, а будто сообща думают вслух, чего с ними никогда не бывало.
Шурка с усилием раскрывает глаза, зябко ежится. Он ворочается на коленях дяди Роди, стараясь угнездиться потеплее.
В казенке затихла беседа. Парни и девки разошлись ненадолго по домам. Чаю напьются, поедят и снова заведут свою бесконечную кадриль.
За шоссейкой с побелевшими камнями, за серыми, сонно насупившимися избами и амбарами румянится край неба. Вечерняя зорька сошлась с утренней. Они разгоняют за Волгой облака, прокладывая дорогу солнышку.
Скоро затрубит Сморчок, но мужики и не думают уходить от Косоурова палисада. Они все толкуют с Афанасием Сергеевичем. Лица у них как‑то подобрели, глаза светятся. Верно, немножко научил их Горев, как жить лучше. Вот бы и Шуркиному отцу послушать… Может, не пришлось бы ему есть тухлые щи в Питере и взашей получать. Но отец почему‑то знать не желает Горева. А вот дядя Родя любит Афанасия Сергеевича и во всем соглашается с ним.
— Есть такие люди, правильно… Кремень! Искру дают, — который раз повторяет дядя Родя в самое Шуркино ухо, так что щекотно становится. Будет их, мы скажем, на свете больше — подожгут сердца, поведут народ…
— В тюрьму, что ли? — насмешливо спрашивает дядя Ося, поднимаясь с травы и потягиваясь. — Ха — а… Тьфу! — зевает и плюется он спросонок. — В тюрьму, мытарь, и я могу повести. Дорожка известная, бывал… Нет, ты меня к правде веди, коли растревожил… А где она? Покажи! — требует он, поглядывая исподлобья на Горева, точно вызывая его на спор.
За него откликается Никита Аладьин:
— Найдутся такие, покажут.
— Вот это самое… — Дядя Ося складывает пальцы в кукиш, подносит его себе под нос, будто нюхает. Потом раскрывает пальцы и дует на пустую ладонь. — Видал? Вот те и вся ихняя правда!
— Рехнулся ты, Тюкин, от безделья, — недовольно говорит дядя Родя, спуская Шурку с колен. — Александр, спать пора. Иди, — приказывает он.
Шурка еще минуточку медлит.
Тюкин скрипит зубами. Дыбом стоят рыжие волосы, в них запуталась солома, перья.
— Ага — а! Рехнулся? — рычит он. — А ты — нет? Страшно на правду‑то смотреть?.. А ты смотри — и… Вот она! — Он опять складывает кукиш и сует его в бороду дяде Роде. — Не жмурься! Я всю жизнь гляжу — не боюсь.
Дядя Родя отмахивается от кукиша, как от комара. Мужики принимаются ругать Катькиного отца.
Полусонный, Шурка бредет домой. Не раздеваясь, он сваливается в сенях на постельник, заботливо припасенный матерью.
Глава XXVII
ЧУДО, ВЫМОЛЕННОЕ ШУРКОЙ
Вот так и случилось, что проспал Шурка самое интересное.
Когда поздно утром поднялся он в мятой матроске, тесных жарких башмаках и, продирая кулаками глаза, хромая и натыкаясь в сенях на ларь и кадки, вышел во двор, отец, на себя не похожий, умывался у крыльца. Лицо и руки у отца были в саже, точно в трубу лазил. Один рукав питерской рубахи болтался лоскутьями, другой совсем пропал. Через все голое плечо, обожженное, в волдырях, шла глубокая царапина в запекшейся крови. Расставив широко ноги в серых от пепла сапогах, фыркая грязной мыльной пеной, отец оживленно рассказывал матери:
— Дрожит вся, мычит жалостно, а упирается… телушка‑то. Я ее хвать за рога — и волоком. Быков кричит: «Не тро — ожь! Убьет!» — а я знай волоку… Тут бревно на меня свалилось, задело немного. Насилу выскочил. И телушка за мной… Дотла сгорел двор… Однако добро, скотину преотлично вытащили.
Мать, поливая из ведра в черные отцовы ладони, ахает и крестится.
— Слава тебе, хоть ветру не было! И нас спалило бы… Уж так полыхало, ужасти! Я хотела сундук из чулана тащить… Господи, плечо‑то! Хоть содой посыпать… Да пошто ты сунулся в огонь?
— Как тут не сунешься? Жалко… Не пропадать же добру.
Не стоило большого труда догадаться, что был пожар у лавочника. Отец поспел на пожар, видать, вовремя. А Шурка прозевал редкое зрелище.
Он сердито щурится на солнце, поднявшееся довольно высоко, завистливо и восхищенно разглядывает отца. Левый, опаленный ус заметно стал короче правого.
— И лавка сгорела? — спрашивает Шурка. — А пряники?
— Уцелели, — смеется отец, плескаясь водой. — Да ты что, разве не был на пожаре?