И еще один вопрос, на который Тополянский не находил ответа: если со всем этим как-то связан Мудрик, почему из высших эшелонов прокурорской (читай – его) власти прошла четкая команда копать что есть мочи?
Стемнело. На заднем сиденье клевал носом изможденный Фогель. Видно, организм уже не справлялся со стрессами и спасался, отключая сознание. Вадик Мариничев восседал как ни в чем не бывало, с любопытством глядя на мелькающую за окном люминесцентную Москву. Тополянский наблюдал его в зеркале заднего вида. Хорош парень. Сообразителен, невозмутим, неутомим. Может сделать карьеру. Но юноше придется расстаться с некоторыми иллюзиями. Кажется, он искренне верит в силу правовой системы. И, похоже, неважно пока ориентируется в тех политических координатах, без учета которых, увы, некоторые дела не могут быть расследованы успешно или же успех будет чреват ба-а-альшими личными неприятностями.
Тополянский решил продержать Ефима Романовича взаперти еще одну ночь и принять решение по итогам завтрашнего доклада руководству. Доклад не сулил ничего хорошего. Весьма вероятно, что завтра примут решение по нему самому и завершится его профессиональная карьера. Он внутренне готов был к такому исходу, тем более что усталость, накопившаяся за последние годы, дала о себе знать как никогда именно на этом головокружительном, невразумительном и крайне странном деле.
Было и еще кое-что тревожное. Вадик, пребывавший в добрых отношениях с девушкой из пресс-службы прокуратуры, выяснил, что за последних два весьма бурных для оперативной и следственной бригады дня о деле не появилось ни строчки даже в желтых, деполитизированных изданиях. Как в рот воды набрали. Это был симптом. Вероятно, кто-то этой воды залил им в глотку (остренькая ассоциация!) и приказал захлопнуть пасть. Это никак не вязалось с первоначальной, так и не отмененной командой руководства распутывать по полной программе, без оглядки на лица. Опять нестыковка, опять нестандарт!
Фогель очнулся и тупо спросил:
– Куда мы едем?
– Как куда, Ефим Романович? Я же объяснял – в безопасное место, в наше убежище, – как можно более безмятежно ответил Тополянский, полуобернувшись к виновнику всех своих бед и проблем. – С вами останется Вадим. И только до завтра… А завтра домой, к жене, детям…
Тополянский осекся, поняв, что допустил бестактность. У Фогеля один сын, он далеко, и не стоило бы так…
– Я больше не желаю прятаться, скрываться, спасаться, я хочу домой сейчас, и будь что будет, – неожиданно спокойно и твердо произнес Фогель. – К тому же, уверяю вас, на этой вашей партизанской заимке не менее опасно хорониться, чем в любой из московских квартир или подворотен. Мы все как на ладони. Мы пешки на шахматной доске. Нас передвигают, пока мы нужны живые. Те фигуры, которые в этой партии были обречены, – их уже съели.
– Э нет, уважаемый Ефим Романович, есть еще одна фигурка, есть, – выдохнул Тополянский, выразительно поглядев на Фогеля сквозь полумрак салона. И вдруг услышал непривычно тихий и уверенный голос Вадика, произнесшего многозначительно:
– Одна ли?
– Кого ты имеешь в виду? – с удивлением поинтересовался Алексей Анисимович, но в этот момент мягко сработали тормоза, и Рустамчик констатировал:
– Приехали.
Они вышли из салона в полумрак двора в десяти метрах от скупо освещенного подъезда. Тополянский бросил через плечо: «Рустамчик, я недолго», и, взяв под руку Ефима Романовича, направился к двери. Вадик пошел сзади, пристально и профессионально «проверяясь». То же делал и Алексей Анисимович, подчиняясь многолетнему навыку сыскной работы. Участок двора в районе подъезда был абсолютно безлюден – по крайней мере в пределах видимости. Они поднялись в квартиру, вошли в гостиную, и Тополянский, не раздеваясь, опустился в кресло рядом с измученным Фогелем.
– Еще раз, высокочтимый Ефим Романович, приношу вам нижайшие мои извинения за беспочвенные подозрения, доставленные неудобства и волнения, коими причиной были, как вы, наверно, изволите догадываться, не прихоти и вздорности нашей следственной службы, а исключительно ход событий, до сих пор не менее загадочных и странных, чем представлялись они все прежние дни, – завернув этот литературный фортель, Тополянский устало выдохнул и завершил: – Завтра многое прояснится. Не дрейфьте, любезнейший. Ваши испытания подходят к концу. Вас никто убивать или калечить не собирается – поверьте старому сыскарю. Над вами нагнали свинцовых туч и напрудили под ногами кровавых луж, чтобы вас подавить психологически. Зачем безумствовали эти убийцы невинных людей – честно признаюсь, не знаю. Разве что репутацию вам испортили, ремеслом своим заниматься, скорее всего, больше не сможете. Но прокормитесь как-нибудь. Все образуется. Для вас. Мне вот хуже. Я потерпел сокрушительное поражение – впервые в профессиональной карьере. Меня в лучшем случае вышвырнут, а в худшем…