Тереха сердито покосился на жену, и опять его увесистые кулаки угрожающе поднялись. Но Бастрыков посмотрел на Тереху осуждающе и Лукерье ответил с подчеркнутым уважением:
— Для самих себя это, Лукерья! Мало ли люди напридумали себе всяких удовольствий. Ну вот и мы: знай, дескать, наших, как-никак — коммунары!
— Да разве мы одни тут? Раскиданы здесь люди, как суслоны по пашне, — сказал Васюха Степин и повернулся к брату. — Доброе дело Митюшка придумал.
— Остяк, он хоть и не прочитает, потому что темен, а заметить — заметит. Глаз у него страсть какой зоркий, — обращаясь по-прежнему к Лукерье, пояснил Бастрыков. — И любопытен он, как ребенок. Вот пройдет слух, что мы на Белом яру поселились, и зачтут они к нам ездить… Придется привечать. Угнетенный был народ, обиженный…
— Парижски коммунары всем трудовым людям дружки были. Абы ты черны мозолисты руки имел, — хвастнул своими познаниями Митяй.
Алешка взглянул на него с завистью и поближе встал к парню. Тот, к великой радости мальчишки, обнял его при всех.
— Ну, братаны, дело надо делать, — сказал Бастрыков. — Одни будут лес валить, другие с неводом на рыбалку поедут. Вася, ты тут на берегу за старшего, а я там — на воде.
— А где я буду, тятя? — влез в разговор Алешка.
— Где иголка, там и нитка, — ласково усмехнулся Бастрыков.
— А Митяй куда пойдет, тятя?
— Митяй — лесоруб. Пойдет лес валить.
Алешка задумался: хорошо бы пойти с Митяем, весело с ним, но жалко покидать и отца, с ним всегда спокойно, хорошо: что не знаешь — он расскажет, что попросишь — непременно уважит, сделает.
— А ты, может, со мной, Алешка, пойдешь котелки чистить? — подскочила к парнишке Мотька — дочь Васи Степина, крепкая, мускулистая девка, проворная, как огонь.
— Вались-ка ты со своими котелками в болото, — отмахнулся Алешка и заспешил вслед за отцом.
Ушли мужики на работу, и опустел взлобок около обтесанной сосны. Остались тут одни бабы выгружать пожитки, только Лукерья отошла в сторону, привалилась к сосне, окинула взглядом по лихорадочному мятежных черных глаз широкий разлет лугов, блестящую, всю в золотых бликах реку, яр с нависшими над круговертью бездонных омутов соснами и березами, тяжело вздохнула. Нет, чужим и неприветливым казался ей этот далекий, пустынный край. Ни обилие рыбы в непроглядной, темной реке, ни эти безлюдные просторы, полные нетронутого богатства, ни радости коммунарской жизни, которые с такой щедростью обещал Роман Бастрыков, — ничто не трогало Лукерьиного сердца. Неужели ради прозябания тут, в этой глуши, стоило бросать насиженное гнездо в хлебопашеской родной сторонке, плыть пять суток на полуразбитом пароходишке все к северу, все к северу, а потом скрестись три дня на утлых лодчонках, рискуя в любую минуту наскочить на коварный подводный карч? Нет…
Лукерья закрыла лицо полушалком, всхлипнула.
— Лушка! Лукерья! — донесся голос Терехи.
Лукерья вздрогнула, выпрямилась.
«Господи, хоть бы ты-то, постылый, забыл меня в этот час! Ни детей с тобой не прижито, ни добра с тобой не нажито».
— Тут-ко я, Тереша! — слабым голосом отозвалась Лукерья.
— Иди-ка скоро! — снова донесся гневный голос Терехи.
Она побрела на голос мужа. Ноги ее вязли в песке и передвигались с таким трудом, будто были привязаны к ним пудовые гири.
Вдруг на яру ударили острые топоры, рассыпался по тайге их стукоток, потом зазвенели поперечные пилы, рассекая дремотную тишину знойного полудня, рухнула первая сосна, да так рухнула, что земля задрожала.
Лукерья торопливо перекрестилась, со стоном произнесла:
— Батюшки светы, неужто не будет конца этой распрочертовой жизни!..