Если точнее — это один из рукописных свитков, которые раввинам общины удалось в последний момент спасти из горящей синагоги на Вольборской улице в ноябре 1939 года; немецкие власти конфисковали его, так сказать, повторно, на этот раз специально для того, чтобы преподнести Бибову в качестве Geburtstagsgeschenk. Среди высокопоставленных немецких офицеров и чиновников Лодзи было хорошо известно, что Бибов питает слабость к всевозможной иудаике. Он даже считал себя чем-то вроде эксперта в еврейских вопросах. В письме в Главное управление имперской безопасности в Берлин он предложил принять на себя руководство концлагерем в Терезине. Там, в отличие от ютившихся здесь нищих, необразованных рабочих, содержались образованные, культурные евреи.
Румковский полагает, что успел познакомиться с Бибовым довольно хорошо. «Er ist uns kein Fremder»,[4] — говорит он про него. Ошибаться более жестоко невозможно.
Бибов непредсказуем. Случается, что он на несколько недель отстраняется от дел, чтобы потом нагрянуть с большой делегацией и потребовать немедленного отчета о производстве. Он (и плетущаяся за ним по пятам охрана) ходит с одной фабрики на другую и инспектирует склады в поисках недостачи. Если на обратном пути в контору на Балутер Ринг ему встречается тележка или тачка с картошкой или овощами для бесплатной кухни и если хоть одна картофелина скатится, он величавым жестом останавливает экипаж и опускается на колени, чтобы подобрать упавшую картофелину. Потом осторожно, почти благоговейно вытирает ее о рукав пиджака, прежде чем положить обратно в телегу.
«Следует беречь и то немногое, что имеешь».
Однако такая хозяйственность вступает в противоречие с, мягко говоря, экспансивностью Бибова. Он редко появляется в конторе трезвым; пребывая в «благословенном состоянии» (как он это называет), он часто вызывает старосту евреев к себе. Однажды Румковский входит — а Бибов сидит за столом и воет по-собачьи. В другой раз он ползал вокруг стола на четвереньках, изображая пыхтящий паровоз. Это было через день после приказа о переселении — приказа об отправке первых поездов в лагерь смерти в Хелмно.
Бибов начинает дружелюбно. Он хочет порассуждать. Хочет обсудить продуктовые квоты и доставку продовольствия. Иногда во время таких разговоров между ними возникало странное фальшивое доверие. «Да, ну и брюшко вы, Господь с вами, отрастили», — говорил он, приобнимая Румковского за талию.
Вот и картинка: торговец кофе из Бремена уцепился за старосту евреев, словно за колонну, которая при этом пытается отстраниться. Румковский стоял, держа в руках шляпу и смиренно склонив голову. Бибов, по своему обыкновению, высказывал тезис о том, что лучший работник — голодный работник.
У наевшихся работников распирает живот, говорил он.
Они не в состоянии удержать инструменты, говорил он.
Они пукают.
А если и не пукают, то не могут отвести взгляд от настенных часов: когда же можно будет отправиться домой и дать отдых перекормленному телу.
Нет, продолжал теоретизировать он, свиней надо содержать, давая им немного, и никогда — досыта. Когда они работают, то думают только о еде, и мысль о скорой кормежке позволяет им поработать еще немного, на пределе возможностей, но не переступая его; на грани, Румковский, на грани.
(«Понимаете?» — говорил он и смотрел на председателя умоляющим взглядом, словно был не до конца уверен, что Румковский понимает его слова.)
* * *
Был Долг. Бибов постоянно напоминал о нем. Внешне Долг имел вид заема в два миллиона рейхсмарок, которые штадткомиссар Ляйстер выдал Румковскому, чтобы тот наладил производство в гетто. Теперь этот заем нужно было выплачивать, и с процентами; на выплату пошли конфискованное у евреев имущество и производившиеся товары, которые все более широким потоком текли на склад на Балутер Ринг.
Но у Долга была еще и внутренняя составляющая. Именно она определяла стоимость труда. Каждому обитателю гетто полагался паек — тридцать пфеннигов; ни один житель гетто не стоил больше. Йозеф Хеммерле, финансовый шеф администрации Бибова, лично рассчитал еврейский паек