– Кто ты такой и откуда? – спросил смуглый, приставляя винтовку к ноге и разглядывая Ганьку карими круглыми глазами.
– Обозник я. Был у Унгерна в обозе, а теперь домой еду.
– С каких это пор обозники с карабинами ездят? Не заливай лучше.
– Я не заливаю. Только меня не отпустили, удрал я самовольно.
– Так бы и говорил сразу. Нас, паря, не проведешь. Мы стреляные птицы. У кого же ты коня и карабин украл? У офицера?
– Нет, у попа. Вез я его от самой Подозерной. А позавчера на ночлеге под Борзей дал он мне карабин и велел стеречь своего рыжку, на которого монголы зарились. А я давно дожидался такого случая…
– Вон ты, значит, какой ловкий! Попа обворовал. Ухарь, ничего не скажешь. А конь тебе добрый достался, самый настоящий дончак. Однако я выменяю его у тебя на своего гнедка? Ты как, не против?
– Я меняться не собираюсь, – смелея все больше, ответил Ганька, заподозривший, что перед ним самые обыкновенные дезертиры. А это было гораздо лучше, чем нарваться на белых. Отвечая, он не переставал разглядывать смуглого.
– Что ты на меня глаза пучишь? – спросил тот. – Глядишь и глядишь, как баран на новые ворота. Ты лучше скажи, откуда родом?
– Из Мунгаловского.
– Чьих ты оттуда?
– Улыбин.
– Фамилия у тебя партизанская. Ходит кто-нибудь из твоей родовы в партизанах?
– Старший брат и дядя.
– Вон ты какой родовы-то! А крепко ты нас испугался.
– Сперва испугался, а теперь не боюсь.
– Это почему же? Думаешь, кокнуть тебя не сумеем? – спросил смуглый и достал из кармана синих с замызганными лампасами штанов алый, уже основательно потрепанный и выцветший кисет. Этот кисет заставил Ганьку мгновенно вспомнить, кто стоял перед ним, и он весело сказал:
– Георгиевские кавалеры своих рук о кого попало не марают. А у тебя их полный бант.
Смуглый в полном замешательстве уставился на Ганьку и растерянно спросил:
– Откуда ты знаешь, что я георгиевский кавалер? Я тебя, по-моему, впервые вижу?
Ганька понял, что нехитрая лесть его попала в точку. Также простодушно он ответил:
– Зато я тебя второй раз встречаю. Ланись осенью я видел тебя под Богдатью. Ты тогда семеновским парламентером был. Как увидел, сразу залюбовался твоими крестами, казачьей формой и даже пожалел, что ты не наш. Показал я на тебя своему соседу Степану Пахорукову и сказал: «Смотри, какой геройский урядник». А он пригляделся к тебе и закричал во всю ивановскую: «Да ведь это же Кешка Кокухин! Одностаничник мой и старинный приятель…»
– Вот это здорово! – воскликнул польщенный Кокухин. – Выходит, ты в партизанах был? Ни за что не подумал бы, что ты меня в таком месте видел и крепко запомнил! Память у тебя, видно, дай бог каждому. И чего только не случается на этом свете!.. Ведь он меня, Никита, под Богдатским хребтом встречал, когда мы ездили вручать красным семеновское воззвание, – обратился он к рыжебородому. – Мы тогда вырядились, как индюки. Все на нас с иголочки было… Ну, раз такое дело, Улыбин, тогда ты меня и Никиты не бойся. Будем сейчас чай варить и разговаривать. Поговорить нам надо крепко. Мы теперь не семеновцы, а неприкаянные дезертиры. Вторую неделю отсиживаемся здесь и ждем, когда придут в Доно красные. Собираемся идти к ним с покорной головой.
– А где теперь твои кресты? – спросил Ганька. – Здорово они к тебе шли. Любо-дорого поглядеть на тебя было.
– Кресты со мной. С ними я не расстанусь. Я их не от Семенова получил… Смотался я, Улыбин, от Семенова, сижу здесь и не знаю, как меня красные встретят. Простят или на распыл пустят, как ты думаешь?
– Конечно, простят, – уверенно ответил Ганька. – Будешь спокойно дома жить.
– Дай бог, дай бог! И как только я теперь Степану в глаза глядеть буду? Уж он-то надо мной зубы помоет…
– Не помоет, – грустно вздохнул Ганька. – Убили его в Богдатском бою. Героем он там погиб. Окружили его в рукопашной японцы. У них штыки, у него шашка. Пятерых развалил он от плеча до пояса, а остальные его на штыки подняли. Подбежали наши, перебили японцев – и к нему. А он лежит на спине, раскрытым ртом воздух, как рыба, глотает… Мне об этом один партизан рассказывал, у которого все это на глазах произошло.