И тогда Нагорный не спеша, полушепотом заговорил:
– Я пришел, Василий, продолжить один наш давнишний разговор. Ты помнишь, как поразило нас весной известие о том, что семеновцы ремонтируют Горно-Зерентуйскую тюрьму и собираются морить в ней привезенных от Колчака в вагонах смерти большевиков Урала и Сибири, пленных командиров и комиссаров Красной армии?
– Еще бы не помнить! – отвечал ему дядя. – Я ведь тоже бывший каторжник, как и ты, грешный. Я тогда так разволновался, что всю ночь уснуть не мог. До рассвета строил планы внезапного набега на Горный Зерентуй. Но почему ты вспомнил это теперь, когда первая же партия пригнанных туда заключенных давно перешла к нам вместе со своим конвоем?
Когда дядя сказал об этом, Ганька сразу же припомнил много раз слышанную им историю узников Горнего Зерентуя. Их пригнали туда партией в семьдесят человек со станции Сретенск. Помимо большого конвоя, состоявшего из полуроты солдат, сопровождали их от станции до станции местные белоказачьи дружины. Всю дорогу дружинники по всякому поводу избивали арестованных и пороли нагайками.
В Горном Зерентуе загнали их в сырые загаженные камеры с разрушенными печами, с окнами, наспех забитыми досками. Там бы и уморили их медленной смертью, если бы партизаны не начали стремительный весенний рейд вверх по Аргуни и Урову. Когда партизаны окружили Нерчинский Завод, заключенных вывели из тюрьмы и погнали по тракту к маньчжурской железнодорожной ветке. На первом же переходе арестанты вместе с конвойными солдатами перебили офицеров и взвод орловской дружины, сопровождавший их. Через два дня они присоединились к главным партизанским силам, восторженно встретившим их в Благодатске, в котором когда-то отбывали свою каторгу декабристы.
Пока Ганька припоминал все это, Нагорный, еще больше понизив голос, продолжал:
– Один перебежчик показался мне подозрительным. При первом же допросе я нашел в его показаниях явные неувязки и передержки. Он сказался мне рабочим-кожевником из Читы. На этом я и завалил его. Многих знакомых мне кожевников он не только не знает, но даже никогда не слыхал о них. Пришлось припугнуть его расстрелом, и тогда он сознался, что он старый полицейский филер, которого пригласили однажды в контрразведку к барону Тирбаху и заставили за большую награду пробраться к нам. Под стелькой сапога у него была приклеена исписанная шелковка. Адресована она какому-то Пете от Федора. Этот Петя, судя по тексту, уже давно находится среди нас и до сих пор ничего не сообщает о своем здоровье и о здоровье своих братьев. Понимаешь?
– Да, это что-то новое и очень интересное, – сказал явно взбудораженный Василий Андреевич. – Значит, не один, а вместе со своими братцами. Новость не из приятных. Ну, а кто такой этот Петя? Как его должен был найти перебежчик?
– Петя должен был сам заинтересоваться им. Из этого мне стало понятно, что Петя, находясь у нас, имеет полную возможность узнавать о каждом перебежчике. Значит, он должен находиться или при нашем штабе или где-то близко от него, быть в курсе всех наших дел. Он сам должен был разыскать этого забулдыгу-филера и сказать ему при встрече условленный пароль: «Ну, как жизнь в Чите? Плохая или хорошая?» И, получив в ответ, что «Жизнь, хуже некуда», должен был убедиться, что на этот раз пожаловал к нам гость от самого Тирбаха. Но теперь он, конечно, не подойдет. Слишком долго мы держали у себя этого гуся лапчатого. И сам я наказывал не раз часовым глядеть за ним во все глаза. А это, несомненно, стало известно многим. Так что я здесь дал большого маху. Упустил возможность добраться до Пети и его братьев.
– Да, промашку ты сделал большую. Упущенного, конечно, не вернешь. Только ты не расстраивайся. В таком деле век живи – век учись.
– Все время, брат, учусь, а толку мало. Плохой я особист… А теперь ты мне вот что скажи. Что ты думаешь насчет этого Пети и его братьев? Откуда и когда они были заброшены к нам?
– Не знаю. Вдруг тут ничего не придумаешь. Дело слишком серьезное. Прямо ум за разум заходит. А что ты сам думаешь?
– Что я думаю, об этом даже тебе страшно говорить.