От Византии до Орды. История Руси и русского Слова - страница 12
И поэтому, в частности, ложна всецело негативная оценка того же петровского (и послепетровского) „отрицания“ предшествующей культуры. В этом — своеобразие истории России и ее культуры, а не просто некое „безобразие“, как утверждали и утверждают многие авторы…
Нисколько не менее важен другой аспект проблемы, намеченный В. И. Вернадским, — недооценка или даже прямое отвержение нераздельной связи культуры (и, конечно, литературы) с историей русского народа. Вернадский настаивает, например, на том, что великое искусство иконописи „было связано в течение поколений глубочайшими нитями со всей жизнью нашего народа“ и что даже любой из создателей русской научной картины мира „теснейшим образом связан с той вековой работой, которую совершили русские землепроходцы“, начиная со стародавних времен.
Творения русской культуры — органические плоды истории России — таков исходный тезис. Решусь утверждать — вслед за В. И. Вернадским, — что эта проблема (культура как порождение истории России), казалось бы, достаточно ясная, изучена и тем более понята совершенно недостаточно. И дело здесь не только в выявлении того, как народно-историческое бытие „превращается“, кристаллизуется в творения культуры (которые, о чем уже шла речь, не столько „отражения“, „воспроизведения“, сколько плоды истории, или, иначе, ее высший цвет). Дело и в том, что само имеющееся налицо научное освоение русской истории в силу целого ряда причин не способствует решению поставленной проблемы. Так, наиболее известные курсы истории России — это в самой своей основе „критические“ или даже заостренно „критицистские“ курсы, далекие от объективного понимания и толкования.
В недавней обращенной к широкому читателю книге о С. М. Соловьеве его двадцатидевятитомная „История России с древнейших времен“ оценена так: „…он создал наиболее полную, цельную и… наиболее обоснованную концепцию истории России, ставшую вершиной… историографии“[11].
Но есть и совсем другая оценка (разумеется, даже и не упомянутая в только что цитированной книге). Окончив „Войну и мир“, Толстой взялся — уже не в первый раз — за чтение изданных к этому времени томов „Истории…“ Соловьева и написал 4–5 апреля 1870 года в своем дневнике следующее:
„Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать… Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России.
Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство?
Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли?.. Кто и как кормил хлебом весь этот народ?.. Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России, а не Турции или Польше?..
История хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто… понял период жизни не только народа, но человека… тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни… нужна любовь.
Любви нет и не нужно, говорят. Напротив, нужно доказывать прогресс, что прежде все было хуже…“
Вопросы, которые как бы ставит перед Соловьевым, да и большинством историков России Толстой (важно напомнить, что Толстой отнюдь не принадлежал к пристрастным „русофилам“ и догматическим патриотам), можно бы до бесконечности множить. Как совместить, например, представленное в их сочинениях сплошное „безобразие“ русской истории с такими ее плодами, как „Слово о законе и Благодати“ Илариона, храм Покрова на Нерли, „Предание“ Нила Сорского» фрески Дионисия в Ферапонтовом монастыре и т. п.?