— Смотри, какой ты с ними деликатный. А сколько раз тебя самого на волокуше от них вытаскивали, как говорится, в крови и без сил.
— Бывало, конечно, попадется азартный, аккуратно не сладишь, — охотно согласился Лунников. — Но организм у меня повышенной прочности, в санбате все заживало. Питание по повышенной норме, женский персонал душевный.
— Ты, Лунников, смотри, по этой части здесь не споткнись.
— А в чем дело?
— А то, что эта твоя психическая возле комендатуры все околачивается, в окна смотрит.
— Она не психическая — глухонемая.
— Симулирует.
— Ну, это ты брось, я ее в санчасть водил, определили: от нервного потрясения.
— Смотри какой заботливый!
— Обнаружил я ее, когда еще со штурмовой группой пробивались. В заваленном помещении лежит засыпанная. Поотстал от ребят, чтобы, значит, проверить, живая или мертвая. Стал оказывать помощь, а она, как фашистка, на меня кинулась. Всю шею исцарапала.
— Значит, фольксштурм?
— Да нет, в гражданском. Но тут, понимаешь, фаустников засек, начал по ним из автомата бить, они по мне. Изловчился, гранату кинул. Все нормально. Оглядываюсь — что такое? Она, понимаешь, из электрического шнура петлю сделала, встала на коленки и душится.
— Идейная гитлеровка!
— Ладно там — гитлеровка. Дом жилой, не рейхсканцелярия. Сорвал я с нее петлю, лежит без памяти. Ну я бегом ее на себя — и в санбат. По дороге задело меня маленько. Пришлось самому медициной тоже попользоваться, противостолбнячную вкатили. Завалили на койку. Я — шуметь. Но в санбате дисциплина тоже армейская. Уложили по команде «Смирно». Потом мне санитар докладывает: «Товарищ сержант, ваша немка пищу отказывается принимать».
«Значит, глотать ей больно!»
«Нет, из принципа».
«Зовите переводчика, пусть уговорит».
«Был, уговаривал, бесполезно — глухонемая».
«Ну, а я тут при чем?»
«Может, вас послушает. Вы ее сюда доставили, по-человечески она же должна понять».
Аргумент. Встал, пошел, где она лежала, отгороженная плащ-палаткой. Ну, присел возле койки, гляжу — лежит тощая, бледная. Смотрит и даже не моргает.
Ну, я зачерпнул кашу ложечкой и к губам поднес. Полмиски приняла и только после этого головой покачала. А кофе — всю чашку. Национальный напиток, специально для нее сготовили. Так и ходил: как кормежка — меня вызывают. Поправилась она. Выписали нас вместе. Начальник санбата приказывает, чтобы я ее до дому сопроводил.
Объясняю: «Нет у нее дома — разрушен».
А он: «Поскольку вас в районную комендатуру зачислили — обеспечьте».
Мог я ее в любой дом вселить. Но она не пожелала. Привела к тому разваленному и начала там убираться. Ну мне что? Уговаривать средств нет, немецкий тоже не понимает, раз глухая. Мое дело — сопроводил, и ауфвидерзеен. Но все-таки потом наведался, вот с товарищем Дзюбой, он там стенку порушенную из кирпича восстановил, отштукатурил, раму, стекла вставил, душевность проявил.
— Да это я так, со скуки, — сконфуженно сказал Дзюба. — Разве это ремонт? Так, халтура. Времянка.
— Значит, обеспечили. Чего же она тогда каждый день к комендатуре ходит, выслеживает?
— Ничего она не выслеживает, — сердито сказал Дзюба. И, кивнув на Лунникова, пояснил: — Вот его ищет, дожидается. А он к ней как чурка бессмысленная.
— Чего ж так?
— Не хочу голову ей морочить, — сухо произнес Лунников. — И себе тоже.
— Если б нормальная была, так ты бы не пренебрег.
— Связистки, как он явится, сразу суетятся, губы себе мажут. Видный парень.
— Она к нему не так. Из благодарной душевности, — резко прервал Дзюба.
— Так из каких она все-таки?
— Из каких бы ни была, а раз к советскому солдату тянется, значит, осознала.
— По женской линии!
— Если б чего против нас таила, ушла бы в любой союзный сектор, там гитлеровцам приют обеспеченный. Значит, не из них.
— Тоже правильно.
— Ты чего, Лунников, молчишь?
— А что он тебе докладывать обязан? Дело личное — переживает. Как и следует по-человечески. Задела она его, видать, тоже.
— Задела! — сказал Лунников гневно. — Ну и что, не отрицаю, задела, прямо перед всеми говорю. Ну и все! Ну и точка…
— А как зовут, хоть знаешь?
— Шарлотта.
— Изъясняешься с ней как?
— Пишу, и она пишет.