Сашины карандашные рисунки требовали повышенного внимания, в них надо было вглядываться. Обычно он ставил их в крышку от картонной коробки, чтобы создать ровный фон и отгородить рисунок от влияния посторонних форм. Это было целое действо, оно завораживало, требовало тишины. Затем Саша доставал маленькую флейту и начинал что-то наигрывать. Это было уже похоже на медитацию в каком-то восточном храме.
Чуть позже Шеко познакомил нас с Евгением Ванаевым, замечательным поэтом и фантастически талантливым композитором. К постоянно возникающей теме тесного мира, в котором мы все знаем друг друга, скажу, что племянник Жени Ванаева (Сергей Ванаев) учился в МАХУ, где я работал фотографом (правда, я не застал Сергея в училище, он уже выпустился к тому времени), а сам Женя дружил с семьёй Расторгуевых (это выяснилось на моём дне рождения, когда я пригласил Таню Расторгуеву, ещё учившуюся в МАХУ, и она сидела рядом с Ванаевым). Размышляя о таких вещах, мне хочется расспросить всех моих знакомых об их друзьях и знакомых, потому что обязательно отыщется ещё десяток-другой связующих звеньев, которые соединяют нас друг с другом.
Сложившаяся компания Саша-Женя-Алик периодически устраивала у нас дома маленькие концерты – флейта, гитара, клавишные. Ванаев дал Саше ласковое прозвище Шекончик, а его флейту называл сопелкой («Доставай свою сопелку, играть будем»). То было время непрерывного творчества. Каждый из них открывал шлюзы своих замыслов, и мы буквально утопали в множестве впечатлений.
Саша был учеником Смирнова-Русецкого, а поскольку тот был учеником Рериха, Саша мог считаться если не учеником Рериха, то уж точно продолжателем его школы. Но это всё очень условно, потому что каждый из них – неповторимый мастер своего дела, каждый создал свой мир, каждый оставил свой собственный след в искусстве.
Сашина манера рисовать меня не только воодушевляла, но и ставила в тупик. Мне не удавалось понять, каким образом его карандаш мог накладывать на бумагу едва уловимую серую пыль грифеля. Сколько раз пытался я повторить это! Ничего не получалось. И тогда я пошёл на хитрость.
– Саша, нарисуй мне какого-нибудь бойца из карате, – попросил его я и разложил перед Шеко множество фотографий, чтобы он понял, какие существуют стойки и удары.
Саша долго упирался, но всё-таки согласился. И тут я увидел, как он затачивал карандаш… Секрет изящества был раскрыт. Впрочем, карандаш карандашом, но рука художника остаётся рукой художника.
Когда грянули чёрные годы перестройки, а потом и бандитизма, мы надолго потеряли Сашу из виду. Он где-то был, что-то делал, но мы не встречались и не общались. Лишь однажды я дозвонился ему с предложением сделать о нём сюжет для телеканала. Шеко колебался, говорил что-то о нравственности, и я не сразу понял, что его удерживало. Со мной разговаривал не тот Александр, которого я знал и который был готов на любые творческие подвиги. Мне вспоминается, как маленький съёмочный коллектив выдуманной, но не существовавшей на самом деле «Поглазей-Студии» периодически отправлялся в лес, иногда уезжал в Дубну на конюшню легендарного Тито Понтекорво, и мы снимали сцены из жизни Дикого Запада. Шляпы, револьверы, сапоги, перья, бороды… В одной из сцен я уговорил участвовать Шеко. Мы уехали в самый конец улицы Красного Маяка, забрели в глубокий овраг с живописно поваленными деревьями и отсняли проход двух ковбоев. Саша, застегнув на бёдрах ремень с кобурой, походил туда-сюда и сказал задумчиво: «Да, это всё не просто так… Это всё серьёзно… Тут совсем другие силы пробуждаются». Я понял, о чём он говорил: одежда нередко передаёт человеку эманации того мира, который она воплощает собой… И вот я звал его сняться для моей программы «Краски», сняться в сюжете о творчестве, сняться в роли самого себя. И Саша не согласился.
Я не настаивал, но огорчился. Позвонив Ванаеву, посетовал, что Шекончик упрямится. Женя не удивился: «Саша сильно ушёл в православие, иконы пишет. Какое тут телевидение! Ты же там можешь голых девок показать, а как же он рядом с такой темой? Нет, ему трудно сейчас»…