«…я готов был отделаться от мамаши и сынка неопределенно—поощрительной формулой редакторской вежливости, когда – взглянув опять на юношу – я прочел в его взоре такую напряженную, упорно—страдальческую мольбу, что сразу как—то сдался и перешел на его сторону: за поэзию, против торговли кожей.
Я сказал с убеждением, даже несколько торжественно:
– Да, сударыня, ваш сын – талант».[97]
Рассказ Маковского «о „случае“ в „Аполлоне“, – вспоминала Надежда Яковлевна, – дошел до нас при жизни Мандельштама и глубоко его возмутил».[98] Что должно было вызвать негодование поэта в первую очередь? Прямая речь, вложенная Маковским в уста его матери, и сам портрет «немолодой, довольно полной дамы» с «бледным взволнованным лицом», в котором почти невозможно распознать реальные черты Флоры Осиповны Вербловской (зато – с легкостью – типичную для русской литературы карикатуру на чадолюбивую еврейскую мамашу). Не следует также забывать о том, что ко времени первого появления в редакции «Аполлона» Мандельштам уже был обласкан на «башне» у Вячеслава Иванова, а потому совершенно неоправданными выглядят запоздалые притязания Маковского выставить Мандельштама пришедшим, что называется, «с улицы», а себя – проницательным открывателем юных талантов.
Примерно в это же время Мандельштам завязал знакомство с Федором Сологубом, который на первых порах отнесся к начинающему поэту весьма приязненно, о чем косвенно свидетельствует финал Мандельштамовской заметки 1924 года: «Федор Кузьмич Сологуб – как немногие – любит все подлинно новое в русской поэзии» (11:409).
А вот с четой Мережковских у Мандельштама не очень заладилось. «К нему вышла Зинаида Гиппиус и сказала, что, если он будет писать хорошие стихи, ей об этом сообщат; тогда она с ним поговорит, а пока что – не стоит, потому что ни из кого не выходит толку».[99] Так описана первая встреча Мандельштама с Гиппиус в мемуарах Надежды Яковлевны. «Кто—то прислал ко мне юного поэта, маленького, темненького, сутулого, такого скромного, такого робкого, что он читал едва слышно, и руки у него были мокрые и холодные. Ничего о нем раньше мы не знали, кто его прислал – не помню (может быть, он сам пришел), к юным поэтам я имею большое недоверие, стихи его были далеко не совершенны, и – мне все—таки, с несомненностью, показалось, что они не совсем в ряд тех, которые приходится десятками слушать каждый день». Так вспоминала о своей встрече с Мандельштамом сама Зинаида Гиппиус.[100]
Вероятно, ее версия несколько ближе к действительности, чем вариант Мандельштамовской вдовы, ведь в дневниковой записи Михаила Кузмина от 15 февраля 1909 года впервые упоминаемый Мандельштам обозван «Зинаидиным жидком».[101] Выходит, что Гиппиус сочла нужным поделиться с коллегами своими впечатлениями от знакомства с новым молодым поэтом. Однако в письме Мандельштама Максимилиану Волошину, отправленном в конце сентября 1909 года, с обидой рассказано о том, что Дмитрий Сергеевич Мережковский, будучи «проездом в Гейдельберге», «не пожелал выслушать ни строчки» (IV: 16) стихов «юного поэта».
В этом же письме, кстати сказать, оставленном адресатом без ответа, Мандельштам подводит горький и одновременно горделивый итог своим попыткам освоиться среди модернистов старшего поколения: «Оторванный от стихии русского языка – более чем когда—либо, – я вынужден составить сам о себе ясное суждение. Те, кто отказывают мне во внимании, только помогают мне в этом» (IV: 16).
«Символисты никогда его не приняли», – категорично утверждала в своих воспоминаниях о Мандельштаме Анна Ахматова.[102]