И символисты, и Гумилев с Городецким считали, что метафизические звезды бесконечно далеки от земного человека. Только символисты предпочитали писать о метафизических звездах:
Тени забытой упреки…
Ласки недавней обман…
Звезды немые далеки,
Ночь завернулась в туман.
В. Брюсов. «Звезды закрыли ресницы…», 1893,
а Гумилев с Городецким – о земном человеке.
В первом акмеистическом стихотворении Мандельштама «Нет, не луна, а светлый циферблат…» все совсем не так. Поэт вовсе не отказывается «читать» в бесконечно далеких «звездных письменах», которые на «лентах млечных» держит «небосклон», а, напротив, «осязает» «млечность звезд». До них, что называется, «рукой подать». И «циферблат» предпочтен «луне» в первую очередь не потому, что луна – это символ, а циферблат – вещь, а потому, что циферблат ближе луны.
Так поэт приблизил к Земле недосягаемую метафизическую даль. В его понимании акмеизм – это прежде всего не противопоставление «звездного» «земному», «млечному», а «живое равновесие» (цитата из самого Мандельштама) (I: 180) между «звездным» и «земным». Иными словами, звезды становятся в стихотворении «Нет, не луна, а светлый циферблат…» своими, потому что и метафизика в понимании поэта – своя, она не отменена, а уравновешена любовью к Земле.
Понятно тогда, почему в первой строфе стихотворения Мандельштама возникает полуизвиняющееся «И чем я виноват…». Ведь поэт в данном случае объяснялся не с символистами, а с соратниками-акмеистами[173].
Следует, конечно, согласиться с исследователем мандельштамовского творчества Е.А. Тоддесом, который полагает, что у Мандельштама «равновесие достигалось скорее в границах того или иного текста, чем действительно управляло внутренней биографией поэта»[174]. И все же обретение спасительного жизненного равновесия на достаточно продолжительное время придало Мандельштаму уверенность в собственных силах и немало поспособствовало его превращению «из утонченнейшего символиста в правоверного акмеиста»[175]. Правоверного настолько, что это не могло не вызывать чувства сильнейшего раздражения у модернистов старшего поколения. Так, между Мандельштамом и Федором Сологубом, если верить Ивану Игнатьеву, в январе 1913 года состоялся следующий телефонный диалог:
«М<андельштам>. Будьте любезны назначить время, когда я бы мог приехать к вам!
С<ологуб>. Зачем?
М<андельштам>. Я хочу прочесть вам мои стихи!
С<ологуб>. Зачем?
М<андельштам>. Хочу узнать ваше мнение!
С<ологуб>. Я не выскажу вам никакого мнения.
М<андельштам>. Я постараюсь прочесть ваш приговор по выражению вашего лица.
С<ологуб>. Мое лицо вам ничего не скажет. (Вешает трубку.)»[176].
Реакция Сологуба на звонок Мандельштама станет более понятной, если привести цитату из письма близкой к дому Сологуба Ал. Н. Чеботаревской к Вячеславу Иванову от 21 января 1913 года: «Мандельштам ходит и говорит: “Отныне ни одна строка Сологуба, Брюсова, Иванова или Блока не будет напечатана в «Аполлоне» – он скоро (это еще оч<ень> проблематично) будет журналом акмеистов”»[177].
Поэт напрасно поспешил объявить журнал Сергея Маковского акмеистическим органом. Хотя Маковский и позволил напечатать в «Аполлоне» манифесты нового литературного направления, написанные Гумилевым и Городецким, программная статья самого Мандельштама «Утро акмеизма» в этом журнале опубликована не была.
8
«Утро акмеизма» пронизано архитектурной символикой и метафорикой. «Акмеизм – для тех, – пишет Мандельштам, – кто, обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы» (I: 178). Значимые параллели к этому фрагменту исследователи уже давно обнаружили в программном мандельштамовском стихотворении 1912 года «Notre Dame»:
Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика – и, радостный и первый, —
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.
Но выдает себя снаружи тайный план:
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила, —
И свода дерзкого бездействует таран.
Стихийный лабиринт, непостижимый лес,