Врачи подозревали, что у меня инфаркт, я их уверяла, что после уколов на второй день мне стало так хорошо, как никогда не было, что я здоровехонька, да и младшенький мой инвалид без меня не может, отпустите меня домой под расписку; так препирались ежедневно.
На третий вечер запечалились все, ожидающая выписки веселая пациентка в углу, к которой постоянно приходил ночевать ложившийся ей в ноги пушистый громадный больничный кот Филимон («он меня и вылечил…»), неожиданно запела. Через минуту все мы ей подпевали, вся палата, кроме восточной женщины и ее соседки, маленькой, хрупкой, подстриженной в скобку (русые с сединой волосы), в летах, по имени Маргарита. Маргарита была тяжелая сердечница, неоперабельная, уколы ей делали редко, таблеток не могли подобрать. Она слушала наше пение, улыбаясь, приподнявшись на локте. На третьей песне запела и она, и все стихли, слушая ее одну с недоумением и восторгом.
Слышали ли вы когда-нибудь, как пела актриса Бабанова, фантастическая Суок советского радио? Кто слышал, никогда не мог забыть ее инопланетный волшебный голосок настоящей актрисы. Пение Маргариты напоминало пение Бабановой, тембром, окраскою, необычной интонацией, но в голосе пожилой сердечницы было, пожалуй, больше певческого, соловьиного, чем-то напоминал он голос Нины Дорлиак, был почти неуместен, как моцартовский клавесин в красном уголке.
Поклонница бессребреников, я люблю серебро как никто! Весь серебряный зрительный ряд встал перед моим мысленным, извините, взором: кольца горянок, узкогорлые кувшины с блюдами да кубками из Кубачей, цыганские перстни, загадочная, редкой красоты комната императрицы в Екатерининском дворце Пушкина, сохранившаяся только в воспоминаниях, сибирские аржаны, нарзанные минеральные источники гор и лавовых полей, возвращающие здоровье и красоту.
Спев несколько песен, она замолкла, потому что вошла строгая дежурная докторша, краткий вечерний обход, потом ужин, потом сестра со шприцем, деревянным подносиком со снадобьями, за ней вторая сестра с капельницами.
— Нет, я никогда не училась петь, — сказала нам Маргарита, — хотя в самодеятельности участвовала, два раза собиралась пойти учиться, да не судьба мне была, всю жизнь на заводе проработала. В нашем цехе рабочим серебряную воду для оздоровления давали, какую-то особую, по специальной разработке изготовляемую.
— Вроде святой воды? — спросила выписывающаяся назавтра.
— Должно быть, вроде. Наши заводские говорили, что у всех вода пьется да выливается, а у меня в горлышке серебро оседает. «Что ты постоянно споришь с начальством? — сказал мне главный инженер. — Сколько тебе лет?» — «Двадцать, — отвечаю, — я в двадцать сюда сорок лет назад пришла». Меня все любили за то, как я пою, он только головой покачал да и пошел. Дочь я одна растила, дочь выросла, выучилась, вы ее видели. А я как-то сразу заболела, а может, не замечала, некогда было.
Она закашлялась, стала задыхаться, прибежала сестра, за ней врачи. Через полчаса, отлежавшись, Маргарита спросила:
— Хотите, я вам еще спою?
— Вам ведь нельзя, — сказали дуэтом женщина с аритмией и женщина из Грозного.
— Спойте! — вскричали хором остальные.
Что за песни пела она! откуда она их взяла, не ведаю, никогда ни до, ни после ни одной не слыхала, среди них много было украинских, но пела и русские, совершенно незнакомые, словно из другой России. Ни капли печали не звучало, а хоть бы и звучало, все растворено было в волшебстве, ее должны были бы обожать зрители, слушатели должны были задаривать цветами, собирать ее фотографии, подстерегать ее концерты, да всю жизнь провела она на заводе, заводская, фабричная, в косынке да синем халате; видать, она относилась ко всему этому легко, и не о суровой доле российской Золушки, не о болезни и смерти, а о счастливой тайне таланта, о Божьем даре хотел поведать нам в тот больничный вечер, открытый в ангельские хоры, серебристый голос Маргариты.