— Ты льстишь мне, Аспасия. Я и не подозревал, что самые сладкоречивые женщины — родом из Милета.
Но гетера даже не улыбнулась. Она по-прежнему неотрывно смотрела на Перикла чуть увлажненными глазами — будто на спелые маслины капнул дождь, и на мгновение Периклу показалось, что эта чужеземка, кажется, в него влюблена. Да нет, не кажется. Она несомненно в него влюблена. Но что слова? Этими словами, которыми она обласкала его, Олимпийцу мог, без всякой натяжки, воздать хвалу любой расположенный к нему афинянин или даже много наслышанный о нем варвар. Весь скрытый смысл их недолгой беседы угадывался в том, как она их произносила — будто объяснялась в любви! Он впервые посмотрел на Аспасию откровенно мужским взглядом — под тончайшей шелковой тканью отчетливо вырисовывались безупречные линии и формы. Нутром Перикл почувствовал, что Аспасии его взгляд понравился — иногда ради этого женщины и предпринимают всяческие усилия, лезут из кожи вон, часто не прощая мужчинам равнодушия или пренебрежения. Такой взгляд хотят поймать даже старые шлюхи, надеющиеся, что при свете ночных фонарей их лица с зашпаклеванными рыбьим клеем морщинами будут казаться молодыми и привлекательными, а сокрытые одеждой одряхлевшие тела зажгут в мужчинах огонь желания, если же выразиться поточнее — разбудят похоть.
«Эта женщина меня влечет», — подумал Перикл, чувствуя, как под сердцем рождается холодок — будто перед чем-то сладким и неизведанным. Однако тут же отвел глаза от ее стана — продолжать разглядывать Аспасию с такой откровенностью становилось уже неприличным. Встретясь с ней глазами, он понял — Аспасия ясно прочитала, что сейчас у него в душе и голове.
— Ты чересчур возносишь меня, прекрасная дочь Аксиоха. Я, право, этого не заслуживаю, — повторил Перикл.
— Твоя скромность известна всем афинянам, даже последнему «телу» [5]. Нет, Перикл, ты действительно Олимпиец. Народ любит тебя.
— О, боги! На свете нет ничего более переменчивого, чем любовь народа. Она похожа на морскую стихию, которая еще час назад ласково покачивала тебя на волнах, а теперь норовит швырнуть на острые прибрежные камни. Сегодня ты в великих Афинах, где тебя славят и видят в тебе, если верить твоим, Аспасия, словам, чуть ли не божество, а завтра можешь отправиться на неприветливую чужбину опять же по воле народа, — на мгновение дала о себе знать застарелая фобия.
— Нет, несравненный Перикл, тебе это не угрожает.
— Что ж, со временем смогу убедиться, какая из тебя Кассандра, — засмеялся Перикл.
Они, конечно, были не одни на этом вечере у Аспасии. Тесным кольцом жаждущих услышать смелые философские откровения окружен вольнодумец Анаксагор, давно уже прозванный эллинами «Разумом» — он и сейчас возводил стройное здание своих блистательных умопостроений. До Перикла долетело:
— Все, исключительно все в мире образовалось из первовещества, в основе которого, в свою очередь, первочастица — она составляет основу и звезд, и моря, и земли. Фалес, кстати, называет праэлементом, на коем зиждется земля, воду.
Три гетеры из Коринфа — этого сладкого гнезда немыслимой распущенности и разврата, одна из которых что-то тихонько наигрывала на кифаре, еле слышно прикасаясь плектрами [6] к ее струнам, пытались развеселить угрюмого Еврипида — о чем, интересно, он сейчас думает? Не о том ли, что его в очередной раз обставил Софокл, чья трагедия опять была признана лучшей на состязаниях драматургов? Софокла, кстати, сегодня нет. Перикл всегда питал к нему особую симпатию. Потому, верно, что знаменитый поэт тоже обладал олимпийским спокойствием, он, кажется, останется невозмутимым, даже если горы, окружающие Афины, вдруг обрушатся, а морская вода перехлестнет через «Длинные стены». Одиноко, с чашей вина в руке сидел рано облысевший Фидий; больше, чем красоту слова, он ценил красоту и гармоничную соразмерность человеческого тела.
Перикл подумал, что их уединенная беседа с Аспасией осталась незамеченной. Но он ошибался. За ними все время тайно наблюдал Сократ, и некрасивое лицо его с коротким, но мясистым, странно и смешно вздернутым кверху носом с непомерно большими ноздрями, было радостно-грустноватым. Но вот он поднялся и направился к ним. Перикл, во всем любивший ясность, задал гетере последний вопрос: