— Остановитесь! — кричала я им в отчаянии. — Неужели вы не видите, насколько они красивы, и как здесь хорошо? Зачем вы их губите? Неужели вам их не жаль?
Но меня то ли не слышали, то ли не слушали. В груди у меня все сжалось от болезненной жалости к гибнущим цветам. Я склонилась к ним, взяла в руки раздавленные оранжевые головки. Над моей головой раздался знакомый смех. Я подняла голову и увидела Рыжакова. Он стоял на клумбе, и его ботинки были измазаны пыльцой и облеплены раздавленными лепестками. Рыжаков нависал надо мной и победно смеялся, а его взгляд прессом давил на меня. От невыносимой тоски на грудь мне лег камень, такой тяжелый, что я не могла сделать вдох. Тут я обнаружила, что почти совсем голая, и на мне болтается только длинный узкий кусок ткани. Я тщетно попыталась закутаться в эту ткань, чтобы хоть немного прикрыться. От черного отчаяния из моих глаз брызнули слезы. Именно брызнули, как из лейки, а уже потом потекли неудержимым потоком.
— Ты не сможешь меня сломать, понятно? — кричала я в тоске Рыжакову, подтягивая на себя никчемный кусок ткани. — Не сможешь, понятно тебе? Никто не сможет меня сломать!
— Ну, зачем же плакать? — услышала я ласковый голос и открыла глаза. Надо мной склонился Иван Сергеевич.
— Самочувствие хорошее, а синяки заживут, — мирно сказал он и стал снимать с меня клеммы и присоски. Меня, оказывается, присоединили к мудреной медицинской аппаратуре. "Не сломаете! Не сломаете!" — упрямо крутилось у меня в голове.
— Спите, рано еще, — добавил профессор по-домашнему. Он по-стариковски вздохнул и зашаркал к выходу домашними шлепанцами. Я беспокойно стала себя ощупывать. Мышцы застонали, зато я нашарила на себе чистую ночную сорочку. Когда же меня переодели? Кошмар сам собой растворился. Я вспомнила шарканье стариковских тапочек, невольно улыбнулась и снова заснула, но уже без кошмаров.
Утром профессор напоил меня горьковатым напитком для укрепления сил. Я чувствовала себя довольно сносно. Тело болело, но уже не так сильно. Мышцы работали неохотно, ноги гудели, будто я провела ночь стоя, но настроение было неплохое, рабочее. Помазанные мазью синяки немного побледнели. Запекшееся кровью запястье, пострадавшее от проволоки, больше не кровоточило, израненные ступни тоже. Медсестра Лола проводила меня в душевую в медблоке. Держалась она со мной непринужденно и в то же время соблюдала нужную дистанцию. Душевая не претендовала на изысканность, но была отделана добротными материалами и сверкала безукоризненной чистотой. Я долго наслаждалась водой, меняла температуру, но больше предпочитала горячую. Несколько раз с остервенением намыливала тело, чтобы смыть запах Рыжакова. После душа у меня появилось ощущение, будто я сбросила с себя старую кожу. Лола оставила мне в раздевалке бирюзовый махровый халат. Разумеется, не новый, но я с удовольствием надела его на себя. Высушила феном волосы, критически осмотрела себя в зеркало. Косметики в душевой не имелось. Несмотря на перенесенные испытания, я хорошо выглядела, мне не понравились только круги вокруг глаз, выдававшие усталость, и обветренные губы. Могло быть и хуже, например, отеки. Я сдержанно улыбнулась своему отражению, я уже чувствовала себя на работе. В халате — так в халате, не в ночнушке же в самом деле…
— Вот и отлично, девочка, — встретил меня Иван Сергеевич и с довольным видом потер руки. — Лола оставила вам одежду, можете переодеться. А потом я провожу вас в кают-компанию на завтрак.
Одеждой оказался обычный костюм астронавта бирюзового цвета. Лола угадала, какой цвет мне идет. Кроме него, Лола оставила мне в палате легкую обувь, похожую на чешки.
В кают-компании уже находилось полтора десятка человек, и среди них Власов, которому я весьма обрадовалась. Они приветливо меня встретили. За стол они не садились, ждали меня. Среди них я узнала связиста Иваненко, сонно моргающего бордовыми глазами. Сейчас он выглядел куда как более презентабельно, чем после побега из банды Собакина и ночлега в нашей тюрьме. Я осведомилась у него о самочувствии и о Поморовой. Иваненко ответил, что она получила ранение средней тяжести во время перестрелки на крейсере "Адмирал Грот" и сейчас проходит лечение в медчасти "Стремительного". Власов церемонно усадил меня за стол. Кают-компания "Стремительного" была большего размера, чем на эсминце "Зубастый", на котором я находилась во время оккупации. Здесь под мягким ровным освещением царил уют. На обзорных экранах висели жалюзи, хотя в них не было нужды. С картин лилось солнце и веяло осенью, лесные тропинки манили в загадочную глубь леса, под нежно-розовым закатом за кедровыми ветвями дремало озеро. Удивительно, но помещение даже украшали цветы в круглых горшочках с дырочками, укрепленных на случай качки. Я сообразила, почему горшочки имеют такую форму: на военных судах случается невесомость. За завтраком сразу завязалась оживленная беседа. Онтарианцы дружно обсуждали осеннее-очирский конфликт, который сейчас волновал меня больше всего на свете, бой на орбите, операцию по освобождению заложников. Люди с интересом расспрашивали меня, что я собираюсь предпринять в дальнейшем, и я с удовольствием рассказывала им о предстоящей работе. Матвей Васильевич рассказал мне в подробностях о заседании глав государств Содружества, на котором решалась судьба Осени. Несмотря на пережитый стресс и на непривычную, слишком простую одежду, я чувствовала себя уверенно и собранно, как всегда на работе. Присутствие Власова, президента Онтарии, командующего большим флотом, принесшего победу Осени, принявшего личное участие в освобождении заложников, заставляло меня быть особенно подтянутой и остроумной. Я ловила себя на том, что смотрю на Власова еще и как на мужчину. Я невольно любовалась его крупной фигурой и элегантностью, подмечала умение непринужденно направлять беседу в нужное русло, вслушивалась в звук его голоса. Здесь, на "Стремительном", он был всем: президентом Онтарии, командиром, царем. После завтрака люди покинули кают-компанию. Власов предложил мне кофе.