– К сожалению, Владислав Георгиевич, все планы остаются в силе. Еще какие-то вопросы, – после полуминутной паузы, Марков произнес: – Все, тогда заседание окончено. Всем спасибо.
Марков сел в кресло. Собравшиеся начали медленно расходиться, переговариваясь вполголоса. Нефедов задержался в дверях, неловко потоптавшись на месте. Президент кивнул, он вернулся.
– Влад, прошу тебя, пусть твои ребята прочешут весь Питер, но найдут ее. Понимаешь, найдут. И успокоят. И сделают все, как было. Чтобы даже намека не было, понимаешь?
Нефедов медленно кивнул. Присел за стул напротив стола своего однокашника.
– Я тебе обещаю. Не думаю, чтобы она…
– Она может пойти домой. Понимаешь, скорее всего, пойдет домой. Влад, прошу, там же Маша, – Марков едва сдерживался. И вздрогнул, когда ладонь Нефедова накрыла его ладонь.
– Не переживай, Денис. Я дал слово.
– Спасибо.
– Не раскисай, держись. Никому мучиться больше не придется. Я обо всем сообщу в конце дня.
Президент кивнул. Нефедов поднялся. Медленно вышел и закрыл за собой дверь. Марков уронил голову на сложенные на столе руки и закрыл глаза.
26.
Город разом затаился, замер, насторожился. Словно уже был готов к чему-то подобному.
Оперману на работу было выходить поздно, весь день он просидел у компьютера, одновременно слушая радио. Ничего, пока совсем ничего. Только вести с полей да сообщения о делах президента. Ближе к вечеру собрался Совет безопасности. Но что на нем обсуждалось, какие были приняты решения, да что вообще происходило в его зале – оставалось тайной за семью печатями. На всякий случай Леонид связался с Борисом, тот как раз вернулся с лекций.
– Полный ноль. Студенты стоят на головах, говорят, в общежитии, которое на улице Кравченко, было что-то похожее. Как говорил твой Тихоновецкий, не то живые мертвецы пробрались, не то… слушай, я в толк не возьму, неужели все это так серьезно?
– В том и дело, видимо, очень серьезно, – мрачно изрек Оперман. – Раз и ФСБ трет всю информацию, и по городу бродит невесть что.
– По городам, – уточнил Лисицын. – В Ярославле, сам говорил, та же картина. Бред, разве нормальный человек может в это поверить.
– Когда-то люди верили и в Страшный суд и в конец света и ангелов видели…. Почему бы не поверить в восставших из ада?
– Да просто потому, что это…. Знаешь, – совершенно другим голосом произнес он. – Нам сейчас невозможно во что-то поверить. Всем нам. Мы в принципе изверились.
– Ты говоришь о нас, имея в виду…
– Да не только страну, если на то пошло. Если в мать Терезу еще можно было поверить, то во все остальное…. Все остальное было опошлено и… и просто перестало существовать. Было выжрано изнутри. А на вырученные деньги снято продолжение, – Борис помолчал. – Сейчас веруют только в прибыль. А что до бога…
– Никогда не замечал за тобой особой веры в бога, если честно.
– Я и сам за собой не замечал. Просто обидно, наверное. Да и… когда не во что верить, человек верит в первое попавшееся. В нашем случае, в златого тельца, в общество потребления, в… вот странно, действительно, становлюсь протестантом каким-то. Знаешь, у меня отец верил в бога, не так, чтобы очень, но в церковь обязательно ходил. Потом, когда занялся бизнесом, и получил первые миллионы, ну да в те времена все были миллионерами, инфляция, он начал жертвовать храму. Храм, правда, не построили, но он был так горд этим, так доволен, что дает богу, а тот, взамен, обеспечивает его материально. Кажется, он едва ли не вслух говорил о такого рода сделке. Мне это всегда казалось дикостью, мы спорили, ссорились, и, в конце концов, вовсе перестали слушать и понимать друг друга. Тем более, я был в Москве, он остался в Самаре, так что достучаться шансов становилось все меньше. Я сегодня ему звонил, – неожиданно добавил Борис. – Бесполезно. Он не стал со мной разговаривать. А я просто хотел предупредить насчет восставших.
– Я так и понял. И все же, мне всегда было интересно, во что же ты веруешь? – но Борис только покачал головой – разговор шел по видеосвязи.
– Я и сам не могу сказать. Просто по Есенину: «Стыдно мне, что я в бога верил, горько мне, что не верю теперь». Если и верю, то в абстрактную мировую справедливость, до которой человек вряд ли когда дорастет.