Оруэлл - страница 66
Не страшась обвинений в оправдании колониализма и империализма, которые подчас обрушивались на Оруэлла из левых интеллектуальных кругов, писатель разъяснял, что бирманцы остаются людьми невежественными, они пока неспособны к подлинному самоуправлению, податливы к манипулированию не только со стороны колонизаторов, но и поставленных колонизаторами у власти немногочисленных местных управленцев. Предоставление бирманцам автономии в таких условиях было бы катастрофой, считал Оруэлл. Более того, в очерке «Как я стрелял в слона» у Оруэлла проскальзывает парадоксальная мысль, что сами бирманцы манипулируют своими хозяевами. Эти достаточно отвлеченные мысли Оруэлл переводил в совершенно конкретную плоскость подробным описанием отношения местной толпы к его охоте:
«Они следили за мной, как следили бы за иллюзионистом, готовившимся показать фокус. Они не любили меня, но сейчас, с магической винтовкой в руках, я был объектом, достойным наблюдения. Внезапно я осознал, что рано или поздно слона придется прикончить. От меня этого ждали, и я обязан был это сделать: я почти физически ощущал, как две тысячи воль неудержимо подталкивали меня вперед. Именно тогда, когда я стоял там с винтовкой в руках, мне впервые открылась вся обреченность и бессмысленность владычества белого человека на Востоке. Вот я, европеец, стою с винтовкой перед безоружной толпой туземцев, как будто бы главное действующее лицо спектакля, фактически же — смехотворная марионетка, дергающаяся по воле смуглолицых людей. Мне открылось тогда, что, становясь тираном, белый человек наносит смертельный удар по своей собственной свободе, превращается в претенциозную, насквозь фальшивую куклу, в некоего безликого сагиба — европейского господина. Ибо условие его владычества состоит в том, чтобы непрерывно производить впечатление на туземцев и своими действиями в любой критической ситуации оправдывать их ожидания. Постоянно скрытое маской лицо со временем неотвратимо срастается с нею. Я неизбежно должен был застрелить слона. Послав за винтовкой, я приговорил себя к этому. Сагиб обязан вести себя так, как подобает сагибу: он должен быть решительным, точно знать, чего хочет, действовать в соответствии со своей ролью. Проделать такой путь с винтовкой в руках во главе двухтысячной толпы и, ничего не предприняв, беспомощно заковылять прочь — нет, об этом не может быть и речи. Они станут смеяться. А вся моя жизнь, как и жизнь любого европейца на Востоке, — это борьба за то, чтобы не стать посмешищем… Среди европейцев мнения разделились. Люди в возрасте сочли мое поведение правильным, молодые говорили, что чертовски глупо стрелять в слона только потому, что тот убил кули — ведь слон куда ценнее любого чертового кули. Сам я был несказанно рад свершившемуся убийству кули — это означало с юридической точки зрения, что я действовал в рамках закона и имел все основания застрелить животное. Я часто задаюсь вопросом, понял ли кто-нибудь, что мною руководило единственное желание — не оказаться посмешищем»>>{244}.
На первый взгляд попутной, а по существу одной из основных в очерке была проблема толпы, которой легко манипулировать и которая в то же время манипулирует своими манипуляторами. Жажда зрелищ, как можно более кровавых — это один из признаков человеческой толпы, преимущественно малообразованной, но подчас включающей в себя высокоинтеллектуальных образованцев; толпы, которую можно склонить к любым деструктивным действиям. Эта проблема тщательно обдумывалась Оруэллом и получила ярчайшее выражение в его поздних антитоталитаристских произведениях.
В том же году Оруэлл выступил со статьей-некрологом «На смерть Киплинга», в которой продемонстрировал не столь непримиримую позицию по отношению к колониальным порядкам (именно порядкам, а не к самому факту существования колониализма). Скорее всего, смягченная оценка проистекала из любви и уважения к скончавшемуся великому мастеру слова, ибо в статье говорилось: «Империализм восьмидесятых и девяностых годов был сентиментальным, невежественным и опасным, но он не всегда заслуживал только ненависти… Можно было оставаться одновременно империалистом и джентльменом, и личное достоинство Киплинга находилось вне всякого сомнения»