— Привет, — бросила она на ходу. Он снова нахмурился.
— Это ваша приятельница? — спросила Береника.
Он запротестовал. Госпожа Морель в своей снисходительности готова была и это счесть вполне естественным. Поль Дени почувствовал, что собеседница от него ускользает. Он стал уверять, что ненавидит заведение Люлли, Монмартр и вообще девиц из дансинга.
— И напрасно, — сказала госпожа Морель. Орельен почувствовал легкий укол разочарования. Неужели же ждал слов ревности? Да и от кого? Хватит, все это игра воображения, игра кокетства тех двух дам. На что именно намекала Бланшетта, говоря об Эдмоне?
Барабанная дробь… Танцоры поспешно возвращались к столикам, сбегались из вестибюля и бара. Звуки барабана легко перекрывали шум, извещая о начале «номера». Как и каждый вечер, Люлли, стоя перед оркестром, нарочито неуклюже размахивал обеими руками, вытягивая их вперед, как бы желая довести до высшего накала зазывную дробь барабана, потом своим полуамериканским-полувенецианским говорком объявил публике, что сейчас выступит Томми, неподражаемый Томми, лучший drummer[10] на свете.
Пока Томми, низенький бледнолицый негр, с коротко остриженными седеющими волосами и удивленным взглядом, раскланивался, причем его туго накрахмаленная манишка вставала горбом, пока он расставлял барабан и ударные инструменты, пойманный лучами прожекторов, столики окутала тьма, благоприятствующая сближению рук, тихому шепоту, от которого холодеют обнаженные плечи женщин. Барбентан in extremis[11] обнаружил в другом конце зала каких-то знакомых и приветственно помахал им, рассекая рукой пучок лучей, Бланшетта не могла разглядеть, кому это машет Эдмон, и что-то пробормотала над ухом Орельена.
— Простите, что вы сказали?
— Нет, ничего…
Внезапно Орельену показалось, что Береника прижалась к нему, но он не смел повернуть головы. Все присутствующие жались друг к другу, стараясь получше разглядеть Томми, который, ловко жонглируя палочками и маленькими металлическими метелочками, один, без аккомпанемента, играл и на барабане, и на цимбалах, и на колокольчиках; на лице его застыла маска безмолвного смеха, он все ускорял темп, и темпом этим уже дышал сам воздух, как после неумеренного приема алкоголя. Орельен услышал не слова даже, а дыхание Береники:
— Мне не повезло… я так ждала этого танца, чтобы потанцевать с вами.
Орельен почувствовал, как в нем поднимается горячая пьянящая волна. Возможно, таково действие алкоголя или этого drummer'а. Тысячи мелочей вдруг приобрели значение. Не раздумывая, в полной темноте, не видя, а только угадывая, что рядом лежит ее маленькая ручка, он прикрыл ее ладонью, полонил ее, и напрасно ручка пыталась высвободиться, он все сжимал и сжимал ее, пока в свете прожектора блестели светлые глаза негра, плясали в воздухе палочки, ударяя мимоходом по цимбалам, которые отвечали ружейным залпом, словно мальчишка для шутки взрывал петарды, между тем как оркестр под сурдинку играл регтайм, уже регтайм. Поль Дени узнал регтайм и возгордился своим открытием.
— Чудесно! — шепнул он Беренике.
Она боится, Орельен чувствовал, что она боится, но не выпускал плененную руку. И услышал взволнованный тихий, тихий голос, прошептавший:
— Будьте же благоразумны…
Орельен понимал всю нелепость своего поведения и хотел выпустить руку Береники, да не мог; казалось, если только он выпустит эту руку, то отречется от всего, что есть на свете, от всего, что есть на этом свете самого ценного, от всего, ради чего стоит жить. Барабан и потревоженная медь гудели в середине зала все быстрее, руки Томми порхали вокруг барабана, пролетали по ударным, и он похож был на курицу, испуганную своим слишком громким кудахтаньем, он вытягивал и втягивал шею, всю в темных, жирных складках, выделявшихся на фоне ослепительно-белого воротничка, врезавшегося в тело.
В какое-то мгновение Орельен понял, что рука, прижатая его ладонью, покорилась, не сдалась еще на милость победителя, но покорилась! Он устыдился своего поведения. Однако сделанного не поправишь. Раз уж он очертя голову пустился на это приключение, как сейчас отступить? Придется ухаживать за своей соседкой. Он пожал ручку Береники, пытаясь вложить в это пожатие какой-то особый смысл. Первая ложь! Она так ждала этого танца… немыслимый, назойливый, все заполняющий грохот будил в них самые разные ощущения. В ней — необъяснимый страх перед внезапностью случившегося, страх сделать любой жест, после которого станет смешным ее оцепенение. А в нем заранее подымался ужас перед поражением, отказом, афронтом.