Пронин повернул голову и наткнулся взглядом на угрюмые и насмешливые глаза худого, заросшего щетиной человека, похожего больше на машиниста или портового рабочего, чем на профессора. Что за черт? Тот ли это?
— Фамилия? — спросил Пронин, но не резким и брюзгливым голосом, как следовало, а как спрашивают удивившиеся и даже несколько растерявшиеся люди.
— Моя фамилия — Трубников, — ответил арестованный, продолжая смотреть все тем же насмешливым и неприязненным взглядом.
— Садитесь! — От растерянности Пронин едва не добавил «Пожалуйста», а жест, которым он показал на стул, был почти вежливым.
Даже уткнувшись для вида в бумаги и выводя на бланке допроса какие-то каракули, он чувствовал на себе тяжелый, ненавидящий взгляд человека, сидевшего напротив. Полное отсутствие страха в его глазах пугало, сбивало с толку. А тут еще визг этого артиста за стеной, от которого только и проку, что взгляд Трубникова наливается какой-то опасной свирепостью. Пронин пожалел, что и слышать не захотел о помощнике.
Он уже видел однажды такие глаза. Они были у агронома, которого хотели заставить признать, что он входил в состав центра повстанческой организации. Следователи и их помощники скопом избивали этого человека несколько ночей подряд, пока он не умер от сердечного приступа, так ничего и не показав. Участвовал в этих избиениях и Пронин. Но тот — бывший петлюровский вояка, а это — ученый, профессор… Интеллигентов Пронин представлял себе только мягкотелыми.
Мелькнула мысль, что Кощей нарочно подсунул ему Трубникова, зная, что на нем молодой следователь срежется. Но такое предположение сразу же отпало. Не только его начальник, но и следователи из отдела Котнаровского не предполагали в этом подследственном ничего подобного. Пронину просто не повезло. И очень крупно. Если сегодняшняя беседа с Трубниковым кончится ничем, значит, Пронин не умеет допрашивать арестантов такого ранга. И оставят его на осточертевшем ширпотребе.
Воздействовать на этого человека криком, бранью и угрозами — дело явно бесполезное. А пинки и пощечины были бы даже опасны, когда они находятся в кабинете только вдвоем. Можно, конечно, действовать увещеванием. Наобещать Трубникову всяких поблажек, если признается, и пугать усилением наказания и жестокими мерами, если будет упрямиться. Но верят в реальность посулов только наивные или поглупевшие от страха люди. А тут ни наивностью, ни глупостью, ни страхом и не пахнет.
Представление в соседней комнате окончилось. Но и наступившая относительная тишина не помогла Пронину что-нибудь придумать. А допрос надо было начинать.
— Имя и отчество, Трубников? — это было произнесено уже обычным, освоенным специально для допросов скрипучим голосом. Особенно противно звучало обращение — Трубников.
Алексею Дмитриевичу очень хотелось крикнуть: «Как вы смеете, мальчишка!» — но он сдержался и ответил.
— Год рождения?
Пронин задавал вопросы, не поднимая головы от бумаги и излишне тщательно записывая ответы. Он тянул время, как не подготовившийся к экзамену ученик.
По тону ответов он чувствовал, что допрашиваемый держится по-прежнему непочтительно и почти вызывающе. Другому бы это дорого обошлось. А тут приходилось терпеть. И перейти к главному вопросу по существу дела.
— В какой контрреволюционной организации состояли, Трубников?
Пронин задал этот вопрос в прежнем тоне и так же не подымая головы от бумаги. В отрицательном ответе он был почти уверен, как и в том, что такой ответ будет означать неудачу в деле, на которое он возлагал столько надежд. И все же, как школьник, наобум отвечающий на вопрос экзаменатора, он чувствовал что-то вроде робкой надежды — а что как угадал?
— Ни о каких организациях я понятия не имею!
Было ясно, что Трубников решил запираться и дерзить. Такое поведение, как правило, подследственным не прощается. Нельзя допустить, чтобы он, вернувшись в камеру, рассказал там, как независимо вел себя на допросе. Но тут дело обстояло еще серьезней. Этот недобитый аристократ, шпион и вредитель, наглым образом отвечающий следователю НКВД, даже и не знает, какую свинью подложил своему следователю! Но он за это заплатит! Пронин испытывал даже какое-то удовлетворение от того, что провал его дебюта стал уже очевидным фактом и терять ему теперь нечего. Досаду и растерянность быстро вытесняла обычная ядовитая злоба и желание отомстить за уязвленное самолюбие.