И он не ошибся. Программа имела у следователя такой успех, что тот сразу же сменил гнев на милость и даже стал обращаться к Хачатурову на «вы» и по имени-отчеству, разрешил ему свидание с женой и передачу от нее. Для внутренней тюрьмы это было весьма редким случаем. Армен Григорьевич щедро делился домашней снедью чуть ли не со всей камерой. Добрую половину ее он отдал дотошному редактору. Наевшийся после трех недель голодания, обласканный следователем, повидавшийся со своей старушкой, хотя и через решетку, доктор думал, что все теперь пойдет хорошо и черт, действительно, не так страшен, как его малюют.
Но вскоре тот же следователь предложил Хачатурову дать ему полный список местной организации Дашнакцутюн.
Только тут недалекий и благодушный старик понял, перед чем он стоит. Он даже попытался отказаться от своих прежних показаний, заявил было, что все им тут написанное — чистейший вздор. Но лицо следователя было таким страшным, когда он, вылезая из-за своего стола, рявкнул: «Ты что, шутки шутить с нами вздумал, политическая б…?» — что Армен Григорьевич тут же начал писать длинный ряд фамилий на лежавшем перед ним листе бумаги. Это были, главным образом, армяне-медики, коллеги Хачатурова по поликлинике.
Благоразумных и догадливых среди них оказалось не так уж много. Большинство оказывало следствию неумное, бесполезное сопротивление. Таких надо было еще дополнительно урезонивать при помощи избиений и очных ставок с Хачатуровым. Его таскали на эти ставки чуть не каждый день. Производились они почти исключительно в дневное время, длились всего по нескольку минут, но представляли для старого доктора нестерпимую моральную пытку. Армен Григорьевич почти перестал есть, утратил свою былую словоохотливость и благодушие и целыми днями сидел угрюмый и молчаливый. По ночам он часто бредил и всхлипывал во сне. Особенно сильно страдал Хачатуров когда приходилось «уличать во лжи» совсем уж близких и знакомых людей. Некоторое время он пытался не включать в свой список брата жены, тоже врача и близкого друга Армена Григорьевича. Но этот пробел был вскоре замечен следователем. Уличенный в недобросовестности вербовщик взбунтовался было и даже устроил в следовательском кабинете что-то вроде небольшой истерики. Однако после густой матерной брани по адресу политических проституток и пары несильных пощечин шурин Хачатурова был включен в дашнакский список.
Очной ставки с этим человеком Армен Григорьевич ждал, как казни. Возвратившись после нее в камеру, он пробирался к своему месту, ощупывая впереди себя воздух, как слепой. А когда он сел, глядя остекленевшими глазами куда-то сквозь противоположную стену, все увидели, что в отросшей уже в тюрьме седой бороде старика алеет кровь. Рядом дрожали крупные слезины. Тогда его ни о чем не спросили, но потом узнали. На очной шурин Армена Григорьевича вдруг вскочил со своего стула, крикнул «Иуда!» и сильно ударил Хачатурова по лицу. Шурина отправили в карцер. Однако доктор завидовал теперь не только ему, но даже евангельскому Иуде, у которого, по крайней мере, нашлась внутренняя сила и были средства, чтобы избавиться от терзавших его нравственных мучений. У Армена Григорьевича не было ни того, ни другого.
Шли дни, и с каждым из них возрастала вероятность вызова на допрос. А Рафаил Львович по-прежнему не мог придумать ничего, что можно было бы противопоставить той сокрушающей лжи, которая вот-вот должна была на него обрушиться. Изнемогающая мысль все больше уподоблялась мягкому резцу, неспособному проникнуть под поверхность неодолимо твердого материала. После безрезультатных усилий она снова и снова возвращалась в исходную точку, становясь при этом все тупее.
Однажды Белокриницкий, уставший от бесплодных попыток найти решение проклятой задачи, безразлично слушал беседу соседей. Пожилой ветеринарный фельдшер рассказывал:
— Прочитал он эти мои показания и спрашивает: «А про то, как вы с вашим директором совхозных баранов поморили, почему от следствия утаиваешь? Думаешь, не знаем?» Про каких таких баранов, думаю, он толкует? Никогда в нашем совхозе никаких баранов не было, путает он что-то… Уже заикнулся было ему об этом сказать, а потом думаю: зачем? Почему это я о правдоподобности своего вранья заботиться должен? Напишу ему и про баранов. И чем больше будет в моих показаниях всякой несусветной чепухи, несоответствий всяких, тем лучше! Легче будет потом доказать, что и все-то мое дело — сплошная липа…