— Он разводит собак. Это господин Коэн. Но я с ним не разговариваю. Он со всеми в ссоре. Собирает объедки для своих собак. Продает щенков. Он был в Освенциме. Псы его лают, но никто не отваживается сказать ни слова.
Господин Коэн подошел к крошечному закутку, а когда открыл оцинкованную дверь, послышался лай и щенячий визг. Генриеттин шарф упал. Я хотел его поднять, но ветер оказался проворней меня и понес его дальше, пока он не зацепился за ножку другой скамьи. Разгибаясь и глянув вверх, я увидел сидевшую на ней горбунью. Она что-то прокудахтала, как сердитая. Когда я вернулся, Генриетта заявила, что я беседовал с госпожой Гильдесхейм.
— Она невыносима. Ни в каком лагере она не была. Приехала из Израиля. С ней никто не водится. Она со всеми бранится. Если б был тут доктор Зелиг, он бы таким не позволил тут находиться. Хороший он был человек. Мы с ним вместе были в Терезиенштадте.
— А кто теперь директор?
— Тсс, тише.
Я склонился к ней, и она прошептала мне в ухо: «Господин Мацман. Молчи. Господин Зелиг, наш доктор, был и директор дома престарелых, и глава общины, и раввин, и кантор, и прекрасный врач».
— А сколько человек в общине, кроме обитателей дома престарелых?
— Только один. Господин Бинсхеймер, торговец. Он сейчас глава общины.
— То есть, единственный еврей — он же глава еврейской общины?
— Да.
— А дом престарелых? Разве он не относится к общине?
— И да, и нет. По этому поводу имеются большие разногласия. После смерти доктора Зелига, который знал моего Оскара, да покоится с миром, начались раздоры. Что? Ты не знаешь, кто такой Оскар? Он был моим мужем. Я вышла за него в Терезиенштадте, когда нам обоим было уже за пятьдесят. Он был диабетик. Неделю я ухаживала за ним на чердаке. Неделю мы были мужем и женой, а потом его отправили. Оскар, да покоится с миром, и доктор Зелиг были друзьями. Доктор поженил нас под хупой. Тихо, тихо — Мацман идет…
..Мысли Генриетты были растрепаны и серы, как ее сухие старческие волосы. Мне хотелось доставить ей удовольствие, и я стал вспоминать вслух маленькую теплую квартирку, в которой она в свое время жила со старой теткой, и как я проводил там часы напролет, а две одинокие женщины баловали меня. Тетя Рика вязала и попутно рассказывала мне всякие истории. Она была бездетной вдовой, носила на голове парик; кожа ее была морщинистой, румяные щеки прорезаны красными и лиловыми жилками. Я спросил про мальчика Хайнца. Его отправили вместе с последними. Он не вернулся оттуда. Я хотел рассказать Генриетте, что любил его и что только теперь обнаружил это. Но я ничего не сказал. Неожиданно я произнес про себя несколько любимых имен, будто сзывал свою тайную гвардию: Рут, Рут, маленькая и большая, друг мой Ицхак, Зигер, бедная Минна. Но они были далеко, каждый из них был заключен в свою жизнь, не имеющую входа и выхода.
Я проводил Генриетту до ступеней. Она оперлась на меня — ведь как давно она ни на кого не опиралась. Оскар — ее муж на семь дней — опирался на нее. Генриетта была горда тем, что господин Коэн и госпожа Мацман и господни Гринфельд и горбунья видели, как она идет под руку с молодым мужчиной. Я сказал: я скоро вернусь, и мы вместе пообедаем, — и вышел в сад, а из сада вернулся к зданию больницы. Когда маленькой Рут отрезали ногу, она много дней и ночей пролежала в этом месте, пока не выздоровела и обрубок не затянулся кожей и не стал пригоден для искусственной ноги, издававшей металлический скрежет и скрип деревяшки. Она сидела в саду на лужайке под яблоней. Словно белокожая черокудрая королева, сидела она, откинувшись на спинку обложенного подушками кресла, укутанная в белое, и повелевала стайкой детей вокруг себя. Ее волосы были распущены, их больше не заплетали в тугие аккуратные косички, называемые «крысиными хвостиками». Тело ее было скрыто под одеялом, и не было заметно, что нет ноги. Отец Рут, местный раввин, доктор Манхейм, стоял, бывало, в роскошной синагоге, облаченный в черный суконный костюм, и произносил перед общиной свои проповеди и речи, посвященные мальчикам, достигшим бар-мицвы, или покойникам. Покойников он величал всякими возвышенными именами, вроде «обитающие с праотцами нашими», «входящие в лучший мир», «спящие за пазухой у доброго и любимого Бога нашего» и тому подобное. Для Рут, когда она умерла, никто не произнес ни «Господь — Он Бог», ни «Слушай, Израиль», ни иных гимнов и молений. Пока не произошло несчастья с ногой, взрослые говорили про меня и про Рут, что мы станем женихом и невестой. И Хайнц, которого я любил, говорил то же самое. А после тех событий пришел парнишка из гитлерюгенд и стал пинать Рут ногами, и эхо тех ужасных пинков все еще отдается в моей голове и моей крови. С тех пор я слышал много тяжких ударов тела о тело и много поцелуев, слышал стук железа о землю, слышал, как бьет металл по металлу, железо по камню и камень и сталь по плоти, и плоть о плоть. Все эти звуки заглохли и потускнели в моей памяти, но звук пинков того паренька в коричневой рубашке, бьющего по искалеченному телу Рут, не затих, а все усиливался, пока не загремел громом над всей моей жизнью.