Нам повезло: никого в нашей семье не арестовали. Но увернуться от века, который требовал от каждого «солги!» и «убей!» было невозможно. В конце шестого класса у меня был друг по фамилии Метальников, имя я забыл. Может быть, он все-таки жив и прочтет эти строки. Метальников жил с матерью в Земском переулке, недалеко от Бабьегородского рынка, и мы часто после школы гуляли там, ведя умные разговоры. Но в тот день он упрямо молчал. Я приставал к нему, что-то шумно доказывая.
— Отстань, — сказал он наконец. — У меня вчера арестовали мать. Я совсем один.
Обреченность и отчуждение глядели на меня.
Мы молча пошли вдоль Москвы-реки. Шел лед, галдели ребятишки. Вороны высматривали, нет ли чего подходящего на льдинах. Я не спрашивал ни о чем. Мы дошли до Крымского моста и молча разошлись.
— Мам, — сказал я вечером, — у Метальникова мать арестовали, он один остался. Пусть поживет у нас? Ты же говорила: два ребенка лучше одного.
Мать долго, бесконечно долго молчала. Выходила. Входила.
— Ты не знаешь, — наконец сказала она. — Это трудно. Не получится.
Я опустил глаза. Почему-то не ожидал я отказа.
— У него родные есть? — спросила мать.
— Не знаю я.
— Спроси завтра.
— Ладно.
На другой день, однако, его в школе не оказалось. Я пошел в Земский переулок. Дверь в их комнату была заперта. Я стоял возле двери, охваченный тревогой. Подошла маленькая девочка.
— Ево заблали, — сказала она. — Заблали ево. Как влага налода.
В середине тридцатых годов возрастной ценз для арестов «врагов народа» снизили с шестнадцати до двенадцати лет.
Характером я пошел в дядю Петю, любившего иронизировать. Но после исчезновения Метальникова пропал мой вкус к ирониям. Все больше и больше времени я проводил в библиотеках. Там, в великой европейской и русской литературе, была реальная жизнь. Жизнь вокруг была нереальной.
— Ты, Петя, почему не стахановец? — спросил я раз своего дядю.
— А ты хоть знаешь, кто это — стахановцы?
— Стаханов в шахте дал тысячу четыреста процентов нормы, — ответил я. Каждый знал это из газет.
— Во, — сказал Петя. — Тысячу четыреста. Тебе еще простительно. А то ведь это надо каким пробкой быть, чтоб поверить. У нас на станкозаводе есть свой Стаханов — Гудов. Парень только что из деревни. Ему и начальник цеха, и секретарь парткома заготовки к станку подносили, только давай-давай, рекорд нужен. Пыхтит. Да квалификации нет. Девчонке рядом никто не подносил и то за смену выработала больше. Просто из интереса. Ну, Гудов мужик здоровый, пропердел две смены, засчитали как одну, приписали в три раза больше — получилось на бумаге пятьсот процентов. Рекорд в машиностроении!
— Заче-ем? — спросил я.
— Как зачем? Во-первых, у нас теперь свое собственное, стахановско-гудовское движение. Руководство отчиталось. Во-вторых, рабочим — новые нормы — в полтора раза выше.
Через восемь лет я встретил этого Гудова. После своего рекорда он был «выбран» в Верховный Совет, переселился в Дом правительства и стал важным чиновником. Лицо у него было какое-то опухшее, дряблое, очевидно, легкая жизнь не пошла ему на пользу. Стаханова я прямо не встречал, но одним летом у нас был общий с ним шофер. В 1956 я «репетировал» сына замминистра угольной промышленности, очень талантливого мальчишку Сашу Барабанова. После каждого занятия меня отвозили домой на министерской машине.
— Вчера Стаханова вез, — пожаловался шофер, — все облевал, скот. Вечно пьян в дребезину.
— А что он делает в министерстве? — спросил я.
— Инструктор по стахановскому движению!
* * *
В нашей квартире жизнь протекала нормально. Никто никого не арестовывал. Никто никого не душил. Только дворник Николашка орал на весь дом: «Всех попересажаю! На вас всех передонесу!» — когда был пьян. Пьян он был всегда. Но до нас, видно, очередь еще не доходила.
— Дойдет, — замечал Петя меланхолически. — Миколашка метлой заметет. Надо бы Миколашку опередить, на него самого донесть. Написать бы надо.
— Про что писать-то, Петя?
— А неважно. Важно только, чтобы грамматика не хромала.