— Счастливо отдыхать, товарищ капитан, — не поворачивая к Козлову головы, бросил Норкин, снимая автомат и противогазную сумку. — Ольхов. Убрать грязь.
— Есть, убрать грязь!
И капитану стало неловко. Козлов понимал, что не имел права уйти, не сказав того немногого, что знал сам, и остановился на пороге.
— Плащ вам оставляю… Справа из лесочка танки выглядывали… так что… если что, то учтите, — сказал он и исчез.
Ольхов так и не успел прибраться: едва затихли шаги Козлова, как Норкин послал связного за командирами взводов — и началось! Только успезай за командиром роты! А он то проверяет установку пулеметов и показывает пулеметчикам секторы обстрела, то беседует с истребителями танков, то спешит принять работу у матросов, углублявших ходы сообщений.
Наконец, когда начали потухать звезды, Норкин и Лебедев пришли в блиндаж и улеглись на нарах. Ленты махорочного дыма поползли к смотровой щели. Около нее остановились, раскачиваясь как бы в раздумье, и, словно обрадовавшись, что найден выход из этой сырой ямы, выскальзывали в щель, исчезали, подхваченные ветром. Глухо доносились разрывы мин. Устало вздрагивала земля. Нехотя, словно спросонья, выпускали пулеметы короткие очереди.
Ольхов бормочет что-то во сне, мечется, толкая Норкина, порывается встать и не может оторвать голову от бушлата, пропахшего дымом костров. А Михаилу не спится. Он лежит, закинув руки за голову, и смотрит на узкую светлую полоску щели. Полоска узкая, но смотрит он на нее, и снова видит куклу с облупившимся носом, иссеченный осколками самовар, облако дыма еще над одной деревней, детское личико, выглядывающее из-под одеяла, и раненого красноармейца с темным пятном на гимнастерке…
И вдруг все это закрывает борт корабля. Он кренится, падает на воду, в которой копошатся люди… Как-то там, на кораблях? Что делают товарищи? Если верить слухам, они вырвались из окруженного Таллина. Кто жив, а кого поглотила зеленоватая вода?..
«Зачем? Кому нужна эта война? — думает Михаил. — Ведь как хорошо все было!»
Он, как наяву, видит маленькую комнатку и мать у стола. Она уже седенькая, сгорбленная временем и заботами, бесшумно переставляет посуду и вздыхает: кофе и пирожки стынут, а сына будить жаль. «Пусть хоть дома поспит вдоволь», — безмолвно говорит каждое ее движение. Михаил нежно смотрит на нее из-под полуоткрытых век, но не встает: он приехал в отпуск, ему радостно, приятно от того, что мама рядом и каждое ее движение сейчас приобретает особый смысл, понятный только им двоим. «Что она сейчас делает?.. Наверное, письма мои перечитывает», — думает Михаил и вздыхает: не любит он писать писька, и теперь искренне раскаивается, негодует на свою лень.
— Не спишь, Миша? — шепчет Лебедев.
— Нет… А ты?
— И я… Перекурим?
От табака во рту кисловатый привкус, но Михаил охотно сворачивает новую папироску. Лебедев сонно щурит глаза на огонек спички. И всё в нем сейчас такое простое, домашнее, располагающее к откровенности, что Норкин не выдерживает и говорит, торопливо, сбивчиво, словно боится, что кто-нибудь войдет и помешает ему высказать наболевшее:
— Всё пошло прахом, Андрей Андреевич! Я, кажется, только сейчас понял по-настоящему, что такое война… Сколько мы учились, строили заводов, городов, и для чего?.. Недоедали, недосыпали… Или возьми меня. Думаешь, легко было моей старушке ладить со мной? Ого! Это я в училище остепенился, а в школе хлопот со мной всем хватало… Не подумай, что хулиганил или еще что. Просто характер у меня был такой живой. Все мне надо посмотреть, проверить, везде сунуть свой нос. А каково матери? Она из кожи лезла, хлебный паек свой продавала, чтобы скопить мне на ботинки, а я надел их, спасибо не сказал и убежал играть в футбол!.. Окончил училище, ну, думаю, сейчас вздохнет моя старушка!.. Вздохнула…
Долго говорил Михаил, и Андрей Андреевич не перебивал его, хотя многое сказанное было наивным. За словами Лебедев увидел больше, чем просто воспоминания о прошлом: война породила у лейтенанта первое пока ещё слабое, неокрепшее, чувство личной ненависти к фашистам.
— Скажи, Андрей Андреевич… Что нужно сделать, чтобы скорее ее, проклятую, кончить?