— Должно хватить…
— Колька, наклонись! Хоть самую малость! Мы обмер сделаем…
Норкин, довольный, что и здесь всё в порядке, улыбнулся и пошел дальше. А сзади уже несся хохот. Норкин оглянулся и увидел, как Любченко неожиданно выпрямился и схватил Никишина за ногу. Тот упал на землю и, хватаясь за траву, пытался удержаться на месте, но Любченко тащил его к себе, и не было заметно, чтобы это стоило ему больших усилий. Богуш бросился на помощь старшине. Однако не помогло и это; их обоих Любченко подмял под себя.
— Лейтенант Норкин! Прошу в мой салон на чашку чая! — кричит Леня Селиванов.
Он стоит, прижав левую руку к сердцу, а правой показывает на дыру, темнеющую под кустом. На его участке кто-то стоял раньше, и Лене повезло: он расположился в маленькой землянке. За несколько часов связной натаскал сюда веток, соорудил подобие лежанки, и даже букет ромашек поставил на пол. Правда, не было вазы или хрустального кувшина, и цветы стояли в обыкновенной ржавой консервной банке, но все-таки это были цветы, и землянка Селиванова казалась обжитой.
— Омельченко! Кофе моему другу и мне!
— Як прикажете: со сливками, чи как? — невозмутимо уточняет связной.
— Со сливками, с самыми свежими.
— Пожалуйста! Свежее не бывает, — отвечает Омельченко и протягивает флягу.
Норкин, втайне надеясь на лучшее, взял ее и сделал глоток, только один глоток, а зубы заныли от холодной ключевой воды. Еще раз приложиться к фляге не удалось; обстрел возобновился. Теперь мины рвались на дороге. Там никого не было, но черные косматые столбы дыма возникали через равные промежутки времени, чтобы, постояв мгновение, осесть на землю и покрыть ее грязными полосами. Было ясно, что фашисты стреляли лишь для того, чтобы стрелять, чтобы сказать: «У нас руки длинные! Мы вас и там достанем!» Но лейтенанты смотрели не на разрывы. По лугу спокойно ходил моряк и рвал цветы. В его движениях не было ничего картинного, показного, рассчитанного на эффект. Он просто ходил и рвал цветы, как делали это многие в мирное время.
— Кто же это может быть? — в раздумье проговорил Норкин.
— Черт его разберет! Наклоняется всё время! — разозлился Селиванов.
Он злился на моряка за то, что тот наклонялся и не давал возможности рассмотреть себя, а еще больше — на то, что знал, был уверен, что сам бы не смог сделать ничего подобного. Леня и здесь, в блиндаже, вздрагивал при каждом взрыве.
— Та це наш комиссар! — крикнул Омельченко, не отрываясь от бинокля.
— А ну, дай бинокль! — сказал Селиванов и протянул руку.
Пальцы его нетерпеливо шевелились, словно ощупывали что-то. Омельченко неохотно вложил в них бинокль, с минуту на его лице была заметна обида, а потом оно просветлело, и, сняв чехол с оптического прицела снайперской винтовки, он, как ни в чем не бывало, возобновил наблюдение.
— И правда, Лебедев! — удивился Селиванов. — Вот тебе и запас! Кадровых за пояс заткнул!
Лебедев прибыл в батальон перед самым уходом его на фронт. С ним был еще один высокий, синеглазый, пожилой человек — старший политрук Ясенев. Они представились начальству, предъявили приказы о назначении комиссарами на лодки и тихо, незаметно вошли в семью подводников. На них особого внимания не обращали: у каждого было много своих дел, а к тому же прибывшие вели себя скромно, службу несли не хуже и не лучше других. Когда старшего политрука Ясенева назначили комиссаром батальона, а политрука Лебедева — комиссаром первой роты, никто не протестовал, но и не радовался.
Прошло несколько дней, и моряки привыкли к своим комиссарам, начали ценить их как людей и работников. Да и было за что. Всё время получалось как-то так, что какое бы мероприятие ни проводилось — они, словно между прочим, оказывались заводилами. Причем всё это дела» лось без шума, без суеты, будто мимоходом. Но все чувствовали: не помоги сейчас комиссар — и застопорилось бы дело, произошла бы никому не нужная задержка, а может быть, и не получилось бы так, как хотелось. И всётаки на них смотрели с сожалением!
— Вот если бы они кадровыми были! В большие люди могли бы выйти! — жалеючи, сказал кто-то, выражая думы большинства.