Львов снова склоняется над передовой, водит носом по заголовку:
– Не понимаю вас – объясните.
Мякушко взмахивает кулачищем, рычит:
– Как это вы не понимаете? – печатать надо, печатать!
– Но… напечатана же.
– Во, народ! Напечатано. Так это в «Правде», а у нас?…
– У нас, в нашей газете?…
Львов таращит свои глаза, – они у него тоже черные, но искры не мечут; в них копошится ночь.
Мякушко окончательно его добивает:
– У нас! А где же еще?… Это же линия партии! Говорите спасибо, что я вас надоумил, можно сказать, уберег…
Он подвигает к себе газету и уже своей рукой на углу передовой пишет: «В набор!»
Это означает: половину того, что нам задано на день, писать не надо. И самому редактору не надо водружать над газетой флаг номера, а уж что до Мякушко… – он в своих могучих пальцах сплющивает дневное задание и бросает его в корзину. И с видом полководца, выигравшего битву, удаляется из кабинета.
Мы знаем: он каждый раз перед обедом заходит в пивную и выпивает две-три кружки львовского янтарного пива. Знаем также и то, что Мякушко приехал во Львов с семьей: у него жена и трое детей. Но где они поселились – нам неизвестно.
Склоняюсь над чистым листом бумаги и начинаю делать свою норму: это три заметки, присланные по почте, и репортаж о том, как солдаты полка, в котором я вчера побывал, отдыхают в воскресный день.
Заметки я не переписываю, а правлю по авторскому тексту, в нужных местах делаю на отдельных листках свои вставки и затем их подклеиваю,– солдатские нехитрые рассказы расширяю, расцвечиваю и подбираю для каждого неизбитый, оригинальный заголовок, например «Случай в тире», «Душевный разговор», «Солдатские откровения» и так далее.
Не более часа уходит у меня на три заметки, и я с удовольствием и чувством радостного облегчения отношу их на второй этаж машинистке. Оставив там, пройдусь по коридору политотдела, загляну в библиотеку, полистаю подшивки, а уж потом, поразмявшись, спускаюсь к себе и сажусь за репортаж. Эта часть задания идет веселее: все записи у меня в блокноте: фамилии солдат, их ответы на мои вопросы. Работаю увлеченно, а к середине репортажа появляется даже азарт и хочется писать подробно, и много, давать разные отступления и даже очерчивать лица солдат, но газета, как мне еще говорил Фролов, не резиновая, в ней всего две полоски, да и то маленькие, – чуть расписался и уж надо заканчивать.
И на репортаж уходит тридцать-сорок минут. Посвящен он самодеятельному спектаклю, который вчера давался в дивизионном клубе. Все роли играли солдаты и сержанты. Костюмов никаких не было: бегали по сцене в кованых сапогах, громко кричали, оглушительно смеялись. Я смотрел на генерала Шраменко, командира дивизии, сидевшего в третьем ряду с офицерами штаба: он дремал и никак не реагировал на игру «артистов». Во время антракта опускался занавес, сшитый из нескольких простыней, и перед занавесом по замыслу режиссера на вынесенный стул садилась девушка: юная, статная, с длинной шеей и круглой головкой. Генерал оживал, весь он подавался вперед и смотрел на нее неотрывно. Я вспоминал наказ редактора непременно узнать у генерала, понравился ли ему спектакль, и думал: уж что-что, а девица-то ему понравилась. После спектакля подошел к генералу, стал задавать вопросы – это было мое первое интервью.
– Товарищ генерал! Как спектакль – понравился вам?
– Ничего, спектакль. Ребята хорошо играли, вполне.
– А что бы можно отметить? Что особенно вам понравилось?
– Совсем даже не худо.
Генерал в этом месте задумался, метнул на меня озорной ироничный взгляд и тихо, так, чтобы не услышали бывшие с ним офицеры, добавил:
– Только я полагаю, зря они бегали по сцене. Надо бы девицу эту вывести на средину, посадить на стул и… через каждые двадцать минут поворачивать.
Он хохотнул утробно, подмигнул мне – и стал подвигаться к выходу.
Я, конечно, понял, что генерал балагурил, и очень бы хотел такую шутку вверстать в свой репортаж, но нашел ее очень вольной и сдержал себя от соблазна расцветить свой репортаж генеральским каламбуром. Впрочем, не вполне уверен: была ли то шутка или серьезная искусствоведческая мысль командира дивизии.